«Я клинически умер. Я имел это странное явление белого туннеля…»

Думаю о том что что в апреле продано аж 12 экземпляров моей книжки ВПЗР (великие писатели земли русской, 864 стр. — купить можно здесь). Страдаю ли я, похуй ли мне? Затрудняюсь с ответом. Но дам вам главку оттуда.

Дмитрий Набоков Папенькин сынок
Космополит петербургского происхождения, американский гражданин, считающий Италию родной страной, проводящий лето — на даче на Сардинии, зиму — в своем доме во Флориде, осень — в квартирке в горах над Монтре и которому все равно на каком языке говорить. Правда, ему немного досаждает бедный — против английского — выбор слов в итальянском трудно выражать оттенки!
— Настоящей родины у меня нет, — говорит он. — Родина моя не географическая, а семейная, художественная, умственная. Я не чувствую, что нужно иметь корни, как американцы любят иметь roots. Это мне все равно. Я люблю быть на некотором расстоянии от окружающего, чувствовать себя немного иностранцем.
Это ему, надо признать, вполне удается.
Молодость гонщика
В гонщики Набокова-младшего благословил великий отец — заядлый, как известно, спортсмен. Дело было в 1936 году. Молодой отец сделал годовалому сыну расхожий мальчиковый подарок игрушечную машинку. Это была “Рено”, простенькая детская копия модели, придуманной для побивания мирового рекорда скорости. Мальчик стал играть, ему представлялось, что в кабине сидит отважный капитан Белов — персонаж одной отцовской книжки. И пошло-поехало. С того дня пролетело шестьдесят с лишним лет. Вы будете смеяться, но та машинка цела! Она имеет статус самой любимой и стоит на книжной полке в швейцарском доме Дмитрия Владимировича, занимая страшно почетное место среди множества игрушечных машинок, накопленных за долгую жизнь.
В три года Дмитрий получил еще один сильный подарок — на это раз уже не “Рено”, но “Мерседес”.
— Я спокойно съезжал на нем на мостовую, крутя педали, и папа за мной бежал спасать меня…
После Дмитрий купил себе аппарат посерьезней — “Триумф”, привез его из Англии в Италию, попробовал выступать на гонках и, как он сам бесстрастно выражается, “увлекся этим делом”. Он любит вспоминать, что был владельцем одного из первых экземпляров “Alpha ТZ” — гоночной версии “Альфа-Ромео”.
За тридцать лет автогонки изменились неузнаваемо, — как, впрочем, почти все в сегодняшнем мире. Набоков вспоминает те наивные простые времена
— Тогда не было реклам, не было наклеек, тогда человек или для фабрики гонялся, или на собственные средства. Мне удавалось даже иногда выиграть против фабричных гонщиков! Фабрика мне давала все больше и больше помощи, потому что они любили, что я выигрываю на их машинах.
Эти победы, одержанные в 60-е, подтверждаются коллекцией кубков. Они не все автомобильные, иные взяты за гонки на катерах. Интересовался он также альпинизмом и авиацией, но уж это чисто для себя, про призы там речь не шла.
Высшее гоночное достижение Набокова было таково лучший результат в Европе по итогам года (он точно не помнит, это был 64-й или 65-й) в классе “Гранд туризмо 1600 СС”.
— То есть вы были чемпионом Европы
— Нет. Я был победителем, самым быстрым. Но эти очки мне в зачет не шли — я ведь не европеец, а американский гражданин.
— Это вас огорчило
— Нет. Я никогда на это не смотрел как на карьеру. Я никогда не стремился стать Шумахером… Это отдых. Вот как президент Ельцин, бывало, ездил рыбу ловить…
— Или как ваш президент занимался оральным сексом с Моникой Левински без отрыва от производства!
— Ну да… Он бы лучше с ней в гостиницу съездил, чем в своей конторе. Кеннеди по крайней мере имел Мэрилин Монро, а не эту…
Действительно это смахивало на хобби; Дмитрий гоняться гонялся, но уроки пения брал всерьез. И, оставаясь гонщиком, дебютировал на оперной сцене в 61-м — не с кем-нибудь, а с самим Паваротти! (“Я его нечасто вижу, но очень уважаю”.) А профессиональные гонщики в опере разве поют
В какой-то момент он решил бросить пение, поскольку сам понимал, что с вокальной техникой у него не очень. Но его итальянские друзья нашли ему хороших учителей, разумеется дорогих. Набоков продал очередную гоночную машину, на которой только что пришел вторым в Триесте, так что было все-таки жалко, — и на вырученные деньги кинулся догонять своего дружка Паваротти.
Клиническая смерть
И вот после всего, когда с профессиональными гонками, с рисковой жизнью было покончено, пара некогда сломанных в мелких столкновениях ребер забылась (а в клубных любительских гонках на рожон лезть особенно и не дают), а самым страшным производственным риском была опасность сорвать голос, — Набоков разбился. Он попал в такую автомобильную аварию, что шанс выжить у него был чрезвычайно скромный. Сорок процентов его кожи было обожжено, — и это при переломе шеи, не говоря уж про остальное.
— Колоссальная катастрофа… Вокруг меня раньше умирали люди, которые были менее обожженные, чем я тогда…
Это все случилось в конце 1980-го, когда он ехал на прием к дантисту. Вот буквально накануне вернулся из Парижа, где записывал для тамошнего радио оперу “Антоний и Клеопатра” (он там в одиночку спел все басовые роли), переночевал в привычном богатом отеле “Монтре Палас”, где до конца жизни жил его отец, сел в “Феррари”, которую механик накануне пригнал из Лозанны, и поехал.
И вот на ходу, когда он мчался по трассе со страшной быстротой, или, как обычно в таких случаях записывают в протоколах купленные гаишники, “на скорости 50 км в час”, у машины отваливается левое заднее. Она врезается носом в разделительный барьер, и впереди, в багажнике (ведь у “Феррари” мотор, как у “Запорожца”, сзади) что-то взрывается. Машина загорается, он в ней.
— Я инстинктивно знал, какие меры принять выключил немедленно бензин. Поставил на нейтралку и сначала тормозил, а после отпустил тормоз, чтоб дать машине развернуться и уйти с левого ряда. Я ясно думаю в такие моменты, я никогда не теряюсь, — вспоминает он тот давний случай. — Пробовал осторожно тормозить, пока машина еще слушалась руля. И притормозил трением и ударом о правый барьер. Остановил машину. Все горит вокруг меня, а обе двери погнуты, не отрываются. Отчаянной силой я выбил окно, вылез из машины — и прыгнул на землю, кувыркнулся, чтобы потушить себя, — и в этом прыжке сломал себе шею…
Я клинически умер. Я имел это странное явление белого туннеля, с огнем в конце — вы, может быть, читали о чем-то подобном. Я был вне тела… Это не было автогипнозом, потому что я мало знал об этом.
— Было страшно
— Нет! Это было очень приятно. Облегчение, чувство, что скоро увидишь людей, которых любишь, — меня это манило… Это странная вещь, я почувствовал, что могу это своей волей остановить. Я откуда-то знал, что в моей власти выбирать — пустить себя в туннель, к этому желтовато-белому свету, — или остановить себя, пострадать, выздороветь и сделать то, что я еще могу сделать на этой земле.
— Вы так спокойно про это говорите! Это что, опыт человека верующего или…
— Знаете, мне родители предоставили совершенно свободный выбор. Меня учили истории религии… Но взгляды у меня совершенно агностические, я не принимаю формальных ритуалов. Мне кажется, что догмы вредны! К примеру, давно пора ограничить население некоторых африканских стран, а некоторые запрещают там презервативы и аборты.
Да. А что разбиться можно — так это всякий гонщик знает. Сколько я страшных аварий видел! Это спорт рискованный и опасный.
— Так вы, значит, в том туннеле решили вернуться с полдороги.
— Да… Это был тяжелый случай. Меня окунали в перманганат потассия (марганцовка. — Прим. авт.) и потом соскребали сожженное мясо, чтоб инфекции не было. Это страшно больно, и даже морфин не помогал. Потом морфин стали чем-то заменять, чтоб я не привык — чему-то одному. Я ничего не мог — даже читать глаза были искалечены. Даже радио слушать слух и тот уставал. Очень близких людей у меня немного — может быть, дюжина… Когда у меня было это несчастье, они со всего мира приехали ко мне. Я люблю устрицы, люблю семгу — они приносили мои любимые вещи, чтоб подбодрить меня.
У меня работал тот единственный орган, которым мы в обычной жизни слишком мало пользуемся, — мозг. За те десять месяцев, что я лежал в клинике, я написал в голове книгу. Это роман — о параллельных возможностях человека. Пока не напечатан, — я им недоволен и переделываю.
— Ваш мозг там имел много времени думать о причинах аварии, так Что же это было
— Кто-то вывинтил болты, вот колесо и отвалилось. Я машину не поставил на ночь в гараж, так что это легко было сделать.
— И что, вы на ходу слышали стук, но не остановились посмотреть
— Нет. Это внезапно случилось.
— Значит, подпилили. Если б развинчено! Вы б слышали.
— Вибрация, да, была бы… Но я ее не почувствовал! Хотя имею хороший слух на машины…
— Ну да, слух ведь у вас музыкальный.
— Как ни странно, еще у одного человека — у которого была машина той же редкой серии, с таким же, как у меня, пластиковым корпусом, для легкости — случилась такая же авария, у него точно так же колесо отлетело.
— Это что, леваки так бьют буржуев Тут у вас в Швейцарии полно картинок с Че Геварой, на стенках через трафарет штампуют.
— Я не думаю, что это политическое.
— Может, месть за что-то
— За что Политическими делами я не занимаюсь, я ни с чьей женой не водился — в тот момент. Не могу понять — за что
Скорей всего от зависти! Я могу только себе представить, что кто-то увидел ночью “Феррари”, стоящее перед дорогим отелем, с американскими номерами штата Флорида, со словом Palm Beach. И — подпилил болты… — Он рассказывает про это тихо, спокойно, ему как будто дела нет до того, что вот кто-то собирался его убить и чуть не убил. Он продолжает рассказывать так, как будто говорит про скучные мелочи — Некоторые просто с ума могут сойти, если у кого-то больше денег, чем у них, они на все готовы ради денег! Вот страшный случай. В клинике одновременно со мной лежал мальчик, ему искалечили лицо фейерверками. Так его родители просили врачей не делать реабилитацию, чтобы он на суде выглядел пострашнее и можно было получить с виновных побольше денег. А ведь они были не нищие, владели гостиницами и ресторанами… И это — швейцарцы! И это — благополучная страна!
“Феррари” тут, “Феррари” там
Набоков обещал мне показать одну из своих “Феррари”. И вот мы едем с ним к дому, где он раньше снимал квартиру, — а подземным гаражом он там до сих пор пользуется. В гараже он кивает на черный “Порше”
— Это нашего швейцара машина, он на ней гоняет.
— “Порше” В каком смысле — у швейцара
— Ну как Он раньше был крупным менеджером, да остался без работы, ну и вот нашел место — швейцаром трудится…
И это, замечу я, без какого бы то ни было кризиса, просто так, в рабочем порядке…
“Феррари” немного пыльная. Набоков достает платочек из кармана и протирает лобовое стекло. Я не верю, что он, такой высокий и крупный, в ней помещается, куда ж ему в эту табакерку! (И при этом вспоминаю его маленький детский педальный “Мерседес”.) И тут он как бы на спор залезает, медленно заползает, складываясь и ужимаясь, в “Феррари”… И ведь надо же — влез… Я страшно удивился.
— Все-таки это страшно неудобно, — сочувствую я стиснутому в тесноте владельцу некомфортной машины “Феррари”.
— Тяжело, конечно, складываться, — соглашается он. — Но уж ради гонок приходится терпеть. А так-то, если в магазин, так это у меня джип “Гранд-чероки”. Идеальная машина! Мы с ним оба большие. Влезать в него легко! И потом, на “Феррари” нельзя, например, ездить в Италию — обязательно украдут! У меня там одну угнали, причем не на юге, а в Милане, — правда, нашлась потом.
— Послушайте, а почему вы вообще выбрали “Феррари”
— Это не из-за снобизма, не для того, чтоб кому-то что-то доказать! У меня много было разных машин, больше пятидесяти, и среди них вполне коллекционные — и “MG Triumph”, и “Альфа”, и “Бидзарини”, и “Зориволто”… Понимаете, есть некий итальянский инстинкт, который раньше Микеланджело и да Винчи выражали в живописи и скульптуре. А теперь это выражается в форме машин и моде на них. Это та область, где все позади и все копируют Италию…
— То есть вы хотите сказать, что если бы Микеланджело был жив, он бы занимался дизайном “Феррари”
— Я не исключаю этого. “Феррари”… Это типично итальянское отражение формы…
— Вот у вас сколько сейчас машин
— Сейчас, минутку… Значит, два “Феррари” осталось, — после того как один я недавно продал. Один джип, потом, один “Субару Туризмо”, 1989 года, это запасная для гостей. Это то, что здесь, в Европе, — значит, уже четыре… Потом еще большой грузовик в Америке, два вайпера там же… Сейчас только семь машин у меня, кажется. Ну, семь или восемь, я не помню, — это ведь варьируется. Вот скоро будет новая “Феррари”, я записался и жду…
Эти “Феррари” и вайперы ему нужны главным образом для клубных гонок.
— Это чисто такие любительские джентльменские гонки, — поясняет он. — Во всяком человеке живет или должен жить ребенок, который иногда любит развлекаться, даже если это опасно.
— Вас влечет опасность
— Нет, я не люблю опасность — я люблю только приближение к ней, без сумасшествия. Смысл в том, чтобы техникой преодолевать трудные участки, точно находить траекторию на каждом повороте, исчерпать возможности машины — с тем чтобы как можно быстрее проехать по определенному перегону. А лихачей в клубах вообще не любят если видят, что человек глупый, сумасшедший, что других подвергает опасности, — его исключают сразу.
Я принадлежу к нескольким таким любительским клубам. Из них самые известные — “Safe Motor Sports” и “Viper Club of Southern Florida”. В Европе в каждой стране есть клуб “Феррари”, и фабрика нас часто приглашает на свою дорожку в Фиорано.
Я с энтузиазмом ожидаю того дня, когда я могу все забыть и поехать на гоночную дорожку! Это очищает ум, очищает голову. И чисто механическую часть я люблю тоже.
Еще Набоков любит гоняться на катерах, которых у него тоже несколько, с моторами по 750 л.с. Но это еще ничего, это обыкновенный приятный отдых, доступный всякому. А что его волнует, так это вождение вертолета.
— Это последняя свобода, которая человеку еще осталась! — вздыхает он.
Некоторые могут подумать, что Набоков на вертолете летает кругами вокруг аэродрома. Или перемещается из пункта А в пункт Б. Куда там!..
— Я люблю на вертолете проверять снег, если собираюсь идти на лыжах. Мне вертолет доставляет на дом инструктор, он бывший французский гонщик. Я высылаю двух слуг остановить движение, даю факс жандармам, — они просили, чтоб я предупреждал, — и вертолет садится прямо на шоссе. Но вы знаете, сколько это стоит Пятьдесят франков в минуту! — говорит он трагическим голосом.
— И что, вам это дорого
— Всем это дорого, — отвечает он скромно и дипломатично.
Житья нету от гаишников
— Ну, вы на своих “Феррари” тут, наверное, гоняете! Разумеется, нарушаете каждые пять минут
— Да… Единственное правило, которое я нарушаю, — это насчет ограничения скорости. И то — только на трассе, не в городе же гонять. Потом, статистика показала, что аварии, как правило, случаются не из-за превышения скорости, там другие факторы пьянство, наркотики, неопытность. А так — я, конечно, за безопасную езду, потому что видел много горя (как будто цитата из кабацкой песни про Одессу. — Прим. авт.). Тут, в Швейцарии, надо ¬ездить медленно, потому что дороги узкие. Я всегда сигналю перед поворотом на горной дороге — кто-то, может, приезжий и не привык еще, вдруг выскочит.
— А часто вас ловят И по многу ли берут
— Ловят… А плачу я по 100—200 долларов. За что 200 Ехал я как-то раз на одном из моих вайперов, из Палм-Бич в Атланту. Чтоб там погрузить машину на самолет Swiss Air и привезти сюда. Я боялся опоздать и гнал — 97 миль в час вместо разрешенных 65-ти. У меня были все мои аппараты — и против радара, и против лазера, и самый драгоценный, который, если нажать кнопку определенного штата, указывает все полицейские диапазоны и пищит, когда полицейские в трех милях от тебя включают рацию. Еще у меня поляризованное стекло поверх номера — так что номер не читается под тем углом, с которого его снимает при превышении автоматическая полицейская камера, — 20 градусов. Я возмущался “Слушайте, у меня все аппараты, как же вы меня поймали!” Оказалось, следом за мной, пристроившись сзади, чтоб я его не видел, летел аэроплан — и не включал рацию, чтоб я его не слышал. Однажды на мосту между Палм-Бич (это остров) и Вест-Палм-Бич (это суша) меня поймала полицейская, потому что я сделал редкую мальчишескую глупость я на этом мосту обгонял Камаро. Там было ограничение 35, а я ехал 105.
— Так вы обогнали
— Он раньше увидел полицейскую, чем я. И замедлил. Он махнул рукой в ее сторону — и я тоже увидел. И вот она меня останавливает. Очень симпатичная блондинка. Так она говорит “Если вы обещаете, что меня покатаете на вашем автомобиле, то я вас…”
— Так и говорит — “отпущу”
— Нет “Оштрафую не за настоящую скорость, а только за “управление со скоростью, которая не соответствовала условиям””, то есть 30 долларов вместо 200.
— И вы ее покатали
— Покатал. Это было очень мило.
— А после вы с ней больше не встречались
— Нет — но, может, это будет.
А в другой раз мы на четырех красных “Феррари” ехали во Флоренцию по приглашению Феррари — на их гоночную дорожку. Я первым, за мной трое. И вот по дороге, которая идет через Алессандрию, — вы как, хорошо знаете итальянские автострады — там очень длинный прямой кусок 20 километров, и мы жарили примерно 240 — 250. А общее ограничение — 130; не миль — километров, там километры. А тут полицейские. Они выставили palette, и я полкилометра пятился к ним. Усатый почтенный полицейский говорит нам “Слушайте! Не надо волноваться. Мы не будем вас штрафовать. Нам просто интересно, куда вы едете и где будете состязаться. И вообще, коллеге интересно, удобно ли сидеть в вашей машине”. И подходит красавица блондинка в полицейской форме, посидела, и мы поехали.
— Везет вам на красавиц блондинок, так и льнут они к вам!
— Притом что я, по правде сказать, вообще-то темненьких люблю. А самый забавный случай был в Швейцарии. Тут полиция любит использовать машины banalisee, то есть без опознавательных знаков, грязные такие, старые. Я торопился в Монтре из Лозанны и в туннеле обогнал такую полицейскую машину. Я ехал 197 в час, а в туннеле можно только 100. Так при выезде из туннеля они надели свои шапки, зажгли свои фонари… Меня остановили и повезли в gendarmerie. Я заметил, что они со страстью смотрели на мою машину… с такой завистью! И вот суд. А судья оказался любителем книг моего отца, знал, что я гонщик и гонять не перестану, — и взял штраф всего 700 франков. И даже дал мне карту всех спрятанных радаров нашего кантона. Он понял, что я никому не вредил. Здесь у меня хорошие с ними отношения, я знаю многих полицейских. Во многих странах полиция имеет квоту, сколько собирать штрафов, — чтоб себя содержать; это несправедливо.
Набоков-отец
— В некотором смысле судьба нам помогла. В мае 40-го мы должны были на последнем пароходе из Франции отправиться в Нью-Йорк. Но удалось получить каюту на предпоследнем. Наши нервные матросы в пути стреляли по китам, за отсутствием немецких подводных лодок, которые потопили тот последний пароход.
Судьба помогла отцу в некотором роде и с “Лолитой”. Он ведь хотел ее сжечь! Потому что художественная цель достигнута, психологическая проблема решена, он считал, что манускрипт никому не нужен, что опубликовать это невозможно… Мать остановила его, не дала сжечь рукопись. После издатели обещали денег, если он превратит Лолиту в мальчика или, по крайней мере, если Хумберт и Лолита поженятся. Но книжка вышла без изменений, ему повезло — он получил деньги и стал независимым.
Вы знаете, какая была главная причина их переезда в Монтре Очень трогательная я в Милане заканчивал мое учение как оперный певец, и родители хотели быть недалеко от меня. Отец сам это сказал. Почему не в Италии Италию он любил, но нельзя жить в Италии, если зависишь от телефона, от телеграфа, от почты, — там слишком много забастовок, слишком много затруднений политических.
Им нравилось, что Монтре — это старый уголок древней Европы. Когда-то, в начале века, мамина семья приезжала сюда на летние каникулы…
Родители жили в отеле, потому что отца вообще собственность не интересовала, — после того как в свое время он обладал безграничной собственностью.
Он много работал, он целый день — с перерывами — писал. Но никогда не забывал провести какую-то часть дня с мамой или со мной, поделиться своими впечатлениями, пошутить.
У него была собственная версия компьютера. Он боялся электричества, не любил электрических приборов — но ему нужно было как-то переставлять текст, пока он писал. Так он писал на карточках, на них были готовые блоки текста, он держал их в коробках из-под башмаков и мог переставлять вручную. Это соответствовало в некотором смысле передвижению блоков текста на экране. Картонный компьютер!
Я помню детство… Как бы отец ни был углублен в книгу, которую пишет, он находил время заниматься мной он научил меня разным спортам, — теннису, футболу, он на плечах возил меня в море, выдумывал песенки и стишки для меня… Я — единственный человек, который имел уроки русской грамматики от Набокова. В моем раннем детстве, когда мы жили в Берлине, потом в Париже, в условиях очень неверных — неизвестно, что будет дальше, куда поедем, куда война пойдет, что будет с Европой, с Америкой — ему удалось создать куколку, как у бабочки, вокруг меня. Которая дала мне то ощущение благости и покоя и радости, какое они имели при большом богатстве в молодости — но теперь, в моем случае, уже без всякого богатства. Я не чувствовал себя бедным ребенком, у меня было множество игрушек.
Я окончил в 55-м университет Гарвард, в Америке. Потом я учился в Милане на оперного певца. Пел, пел… А в 80-м году я перестал петь и принял решение сосредоточиться на литературных делах семьи и моих собственных. Таких писателей, как Набоков, меньше, чем ¬таких басов, как Набоков. Я работаю много, 18 часов в день. Ну, иногда час смотрю гонку или поиграю в теннис.
Из всего, что написал отец, я больше всего люблю его поздние вещи “Ада”, “Бледный огонь”, “Transparent Things” и самый последний роман — “Посмотри на арлекина” (он, кстати, единственный, который подлежит конвенции об авторских правах 73-го года). “Дар” — это колоссальная вещь. Я сейчас перевожу неизданное продолжение “Дара”. Отец его решил не включать в роман. Это рукопись, она хранится в библиотеке конгресса в Америке. Это колоссальный труд был — расшифровать его записи! Я мучаюсь над этим уже два года. Это будет включено в книгу о бабочках Набокова, там много про энтомологию.
Мои родители были самые разумные люди, которых я когда-либо знал. Для меня они более или менее бессмертны. И когда я должен принять какое-то решение — художественное, литературное или практическое, — я чую их присутствие, я могу почувствовать, что бы они сказали.
Это очень приятное ощущение — бессмертность.
Я бы никогда не поехал в Россию, если бы чувствовал, что для них это было бы источником горя или страха.
Хотя, может, они бы волновались, как волновалась мама, когда я гонялся на машинах…