«Им было страшно. Наверху были люди и власти…»
2 апреля, 2018 8:43 дп
Яков Миркин
Бессмысленно закапывать клады – их не отдают. Но мы ищем клады всю жизнь.
Мой знакомый был кладоискателем в кубе. В старом, большеглазом двухэтажном доме – крепости его предков – были стены из толстых почерневших брёвен, были полы с ямами под паркетной доской и ещё внизу был просторный, безумный, злобный тёмный подвал, конечно, из кирпича, цепкого, как кошачий глаз. Не банкам же там валяться, набитым паучьей пыльцой, а золоту быть под покровом ночи.
Вступив в этот дом в сладком десятилетнем возрасте и сжившись с двором, кошкой, комнатами с вечнозелёными обоями и солнцем, он объявил отцу, что будет искать клад. Здесь должен быть клад. Он обязан быть закопанным. Или забитым под половицу. Или спрятанным в потемневшую масляную тряпочку, из-под которой проступают червонцы, но в шкафу с двойным дном.
— Нет, — сказал отец, — друг мой, ты ничего в нашем доме не найдёшь.
— Ну, папочка, — заныл мой знакомый, конечно, в образе десятилетнего оборвыша. – Пусти меня в подвал, там – тайны, там могут быть даже призраки, которых нужно умолить уйти, пока не поздно!
— Однажды, -сказал ему отец, — поздним летним вечером, далеко до войны, к твоим бабушке и дедушке постучались два странника, он и она. Дело было в 1932 году, для тебя таком же далёком, как и годы пиратских наслаждений.
— Можно ли пройти на кухню, — спросила женщина твою бабушку, Полину Сергеевну, — и поговорить?
Никто ведь не помнит, как они выглядели. Тёмно-синее, морщины, платок, выдававший его хорошее происхождение, может быть, седины вперемешку с выцветшими глазами, что очевидно даже под хмуроватой лампой. Или так всё было устроено, что они растворились в вечернем воздухе, как будто их и не было, оставив только след, что были.
— Простите, — спросил странник, высокий, сухопарый, — Как Вас величать?
— Фёдор Иванович, — ответил твой дедушка.
— Поговорите с нами? – спросил он, — Стакан чая, может быть?
Чай, чай, чай. Над ним можно толковать, над кофейником, пожалуй, нет – терпкое разъединяет души. Но чай – да, конечно, и именно за чаем они признались – здесь не нужно имён – что это их дом, когда-то был – до реквизиций, до простраций, до выселений и просто бегств, но дом, старинный, плотный, был, несомненно, их. И можно без имён — хотя для взыскующего вынуть из бумаг их имена заняло бы полчаса.
За пять минут можно отторгнуть человека. А здесь прошлись по комнатам, и женщина застыла у печи, у изразцов, хотя и сгорбленных, но еще цветущих. «Я брала их у Кузнецова, — вдруг сказала она. – И у нас есть к вам нижайшая просьба».
Переночевать? Скрываться? Тайно подглядывать из окна? Не доносить властям?
— Видите ли, — и они переглянулись между собой, — мы надеялись вернуться и, когда спешно уходили из города, зарыли в подвале жестянку с червонцами.
— Золотыми, — добавила она, хотя и так было понятно, что не бумажки, не керенки, не гербы пустоглавые, а только николаевское золото могло быть закрыто, пусть и в жестянке или в промасленном кошельке, но только золото великое, самоцветное, пёстро сияющее, могло скрываться под земными глубинами.
— Клад, — добавил он и засмеялся. – Золотой клад, господи, как в детской книжке!
И попросил его отдать – для жизни советской, хотя, как зовут, где бытуют и потихоньку скрипят, конечно, не рассказал. Прилетели, сели, клюнули, выпили чайку, того, что липового, – и скрылись во тьме, которой у нас много в душе.
В подвал вели металлические, в узорах ступеньки. В руках была керосиновая лампа, а гостям, или птицам – как их называть? – вручили лопату, не серп и не молот. Первый удар лопатой был глух, второй – беспочвенен, от третьего и мышь бы не зашевелилась, а вот на четвёртом, нежном, почти скребке, был услышан не стон, а скрежет.
И был розовый восход. Из праха, из горечи пустынной появилась, с двуглавым жестяным орлом на крышке, большая, грешная цилиндрическая коробка «Товарищества Эйнемъ», набитая червонцами, как медно тусклыми леденцами.
Бабушка ойкнула. Дед, наверное, заскрипел зубами. А затем двинулись вон, как пробитые пулей голуби. Не наше. Гости, между тем, набивали золотом малые ёмкости, но ёжились, не запрут ли их сейчас в подвале, как бывает с кладоискателями и ещё – правдолюбцами. Им было страшно. Наверху были люди и власти.
Наконец, дверь сказала: «Заржавела, скриплю!» — и они появились из подвала на свет. Женщина держала в руке тряпицу с золотом – мерси за сохранение, за то, что сами клад не нашли, и за то, что не закрыли в подвале, ибо мало благоволения в наших проклятых лесах.
— Нет! – сказала бабушка Полина Сергеевна.
— Нет, нет! — сказал дедушка Фёдор Иванович.
Или они ничего не сказали – история об этом умалчивает – а просто руку, к ним протянутую с тряпицей, полной золота, отодвинули, и пошли дальше, в год 1933, а потом в жестокий 1934-й, и не менее проклятый 1935 год – дальше в войну.
Поэтому никто никогда не узнает их полных имен – благотворение должно быть слепым, глухим и немым.
— Но хотя бы в каком городе это случилось? – спросил я своего знакомого, так и не разрывшего подвал, как крот.
— В старинном купеческом городе Шадринске, — был ответ. – На реке Исети.
Бессмысленно закапывать клады в Москве. Никогда не вернутся они в Петербурге. Но, если в Москве встать лицом на восток и отсчитать ровно две тысячи километров, не больше и не меньше, то там в городе Шадринске, на реке Исети, есть дом – куда ему деться – где в подвале нет ни сундука, ни жестяной коробки, зарытой на полметра, ни даже царского пятака, вынырнувшего неизвестно откуда.
Этот дом стар, когда-нибудь совсем развалится, но он совершенно чист.
Яков Миркин
Бессмысленно закапывать клады – их не отдают. Но мы ищем клады всю жизнь.
Мой знакомый был кладоискателем в кубе. В старом, большеглазом двухэтажном доме – крепости его предков – были стены из толстых почерневших брёвен, были полы с ямами под паркетной доской и ещё внизу был просторный, безумный, злобный тёмный подвал, конечно, из кирпича, цепкого, как кошачий глаз. Не банкам же там валяться, набитым паучьей пыльцой, а золоту быть под покровом ночи.
Вступив в этот дом в сладком десятилетнем возрасте и сжившись с двором, кошкой, комнатами с вечнозелёными обоями и солнцем, он объявил отцу, что будет искать клад. Здесь должен быть клад. Он обязан быть закопанным. Или забитым под половицу. Или спрятанным в потемневшую масляную тряпочку, из-под которой проступают червонцы, но в шкафу с двойным дном.
— Нет, — сказал отец, — друг мой, ты ничего в нашем доме не найдёшь.
— Ну, папочка, — заныл мой знакомый, конечно, в образе десятилетнего оборвыша. – Пусти меня в подвал, там – тайны, там могут быть даже призраки, которых нужно умолить уйти, пока не поздно!
— Однажды, -сказал ему отец, — поздним летним вечером, далеко до войны, к твоим бабушке и дедушке постучались два странника, он и она. Дело было в 1932 году, для тебя таком же далёком, как и годы пиратских наслаждений.
— Можно ли пройти на кухню, — спросила женщина твою бабушку, Полину Сергеевну, — и поговорить?
Никто ведь не помнит, как они выглядели. Тёмно-синее, морщины, платок, выдававший его хорошее происхождение, может быть, седины вперемешку с выцветшими глазами, что очевидно даже под хмуроватой лампой. Или так всё было устроено, что они растворились в вечернем воздухе, как будто их и не было, оставив только след, что были.
— Простите, — спросил странник, высокий, сухопарый, — Как Вас величать?
— Фёдор Иванович, — ответил твой дедушка.
— Поговорите с нами? – спросил он, — Стакан чая, может быть?
Чай, чай, чай. Над ним можно толковать, над кофейником, пожалуй, нет – терпкое разъединяет души. Но чай – да, конечно, и именно за чаем они признались – здесь не нужно имён – что это их дом, когда-то был – до реквизиций, до простраций, до выселений и просто бегств, но дом, старинный, плотный, был, несомненно, их. И можно без имён — хотя для взыскующего вынуть из бумаг их имена заняло бы полчаса.
За пять минут можно отторгнуть человека. А здесь прошлись по комнатам, и женщина застыла у печи, у изразцов, хотя и сгорбленных, но еще цветущих. «Я брала их у Кузнецова, — вдруг сказала она. – И у нас есть к вам нижайшая просьба».
Переночевать? Скрываться? Тайно подглядывать из окна? Не доносить властям?
— Видите ли, — и они переглянулись между собой, — мы надеялись вернуться и, когда спешно уходили из города, зарыли в подвале жестянку с червонцами.
— Золотыми, — добавила она, хотя и так было понятно, что не бумажки, не керенки, не гербы пустоглавые, а только николаевское золото могло быть закрыто, пусть и в жестянке или в промасленном кошельке, но только золото великое, самоцветное, пёстро сияющее, могло скрываться под земными глубинами.
— Клад, — добавил он и засмеялся. – Золотой клад, господи, как в детской книжке!
И попросил его отдать – для жизни советской, хотя, как зовут, где бытуют и потихоньку скрипят, конечно, не рассказал. Прилетели, сели, клюнули, выпили чайку, того, что липового, – и скрылись во тьме, которой у нас много в душе.
В подвал вели металлические, в узорах ступеньки. В руках была керосиновая лампа, а гостям, или птицам – как их называть? – вручили лопату, не серп и не молот. Первый удар лопатой был глух, второй – беспочвенен, от третьего и мышь бы не зашевелилась, а вот на четвёртом, нежном, почти скребке, был услышан не стон, а скрежет.
И был розовый восход. Из праха, из горечи пустынной появилась, с двуглавым жестяным орлом на крышке, большая, грешная цилиндрическая коробка «Товарищества Эйнемъ», набитая червонцами, как медно тусклыми леденцами.
Бабушка ойкнула. Дед, наверное, заскрипел зубами. А затем двинулись вон, как пробитые пулей голуби. Не наше. Гости, между тем, набивали золотом малые ёмкости, но ёжились, не запрут ли их сейчас в подвале, как бывает с кладоискателями и ещё – правдолюбцами. Им было страшно. Наверху были люди и власти.
Наконец, дверь сказала: «Заржавела, скриплю!» — и они появились из подвала на свет. Женщина держала в руке тряпицу с золотом – мерси за сохранение, за то, что сами клад не нашли, и за то, что не закрыли в подвале, ибо мало благоволения в наших проклятых лесах.
— Нет! – сказала бабушка Полина Сергеевна.
— Нет, нет! — сказал дедушка Фёдор Иванович.
Или они ничего не сказали – история об этом умалчивает – а просто руку, к ним протянутую с тряпицей, полной золота, отодвинули, и пошли дальше, в год 1933, а потом в жестокий 1934-й, и не менее проклятый 1935 год – дальше в войну.
Поэтому никто никогда не узнает их полных имен – благотворение должно быть слепым, глухим и немым.
— Но хотя бы в каком городе это случилось? – спросил я своего знакомого, так и не разрывшего подвал, как крот.
— В старинном купеческом городе Шадринске, — был ответ. – На реке Исети.
Бессмысленно закапывать клады в Москве. Никогда не вернутся они в Петербурге. Но, если в Москве встать лицом на восток и отсчитать ровно две тысячи километров, не больше и не меньше, то там в городе Шадринске, на реке Исети, есть дом – куда ему деться – где в подвале нет ни сундука, ни жестяной коробки, зарытой на полметра, ни даже царского пятака, вынырнувшего неизвестно откуда.
Этот дом стар, когда-нибудь совсем развалится, но он совершенно чист.