«А шо я на таком ветру у штанах сосулькой греметь буду – то ему горя нема!..»
5 октября, 2018 3:20 пп
PHIL SUZEMKA
Phil Suzemka:
ТИРЛИЧ. Часть Четвёртая
— Слухай, Сань, а я не убив яе?
— Кого?
— Сам знаешь: ведьму твою.
— Её не убить, — медленно сказал я. — Её не убьёшь, тем более – так. А вообще, — откуда мне знать.
— Я ж теперь тоже ж виноватый, — нахохлился Ванька. — Може, и хуже, чем ты. Так шо, у нас с тобой один шлях. Возьми мене на Ключи, Сань! Возьми к лешакам своим!
И не зная, как меня убедить, взмолился:
— Ну, хотишь, я и галстук пионэрский больше в жысь не обвяжу?!
— Не спеши, Вань, — попросил я. — Хоть, блин, с галстуком не спеши! Ничего я не знаю пока…
***
…Прошли майские, на парадах в райцентре отвеселилась со своими дудками похоронная команда сырзавода, и началась настоящая весна. В лесных канавах, в обвалившихся, позараставших землянках нагрелась талая вода, заскользили по ней жуки-лыжники. И сразу грянул сев.
Недели на две разговоры были только о картошке:
— А твои-то отсеялись, Макаровна?
— Не, кума. У их воды так-то во дли горожки.
— Дак пясочку бы…
— Да и пясочку, и тырсы летошний год сыпали, а всё одно — боюсь, погниють картохи-то…
В эти дни необыкновенно важен лесник Петька. Плохо стало на Хуторе с лошадьми. Сперва, году, наверно, в шестьдесят пятом появились два лесовоза. Похоже, именно от них и родился первый трактор.
Потом, тракторов стало больше, чем волков после войны. От тракторов родились мотоциклы и как-то незаметно, непонятно и с чего, не на чем стало пахать.
Мужики бегали глядеть на трактора и даже самый лучший колхозный конь Сайгак оказался почему-то забытым. Никто Сайгака больше не ковал и он шлялся по Хутору на раздолбанных копытах, как в тапочках.
Зубы ему тоже никто не спиливал и, в конце-концов, саблезубый конь помер от досады, а лесник Петька вдруг стал важной персоной, потому что из-за дикого, лесного сознания не поверил в технику. Так и держал у себя в лесу лошадей. Петька терпеть не мог, если кто-то называл его молодцом. «Молодец за кобылой бегаеть!» — резко отвечал он льстецам, напоминая, что «молодцами» у нас принято называть не людей, а жеребят.
Теперь вся улица идёт к леснику на поклон. Даже на тракторах приезжают.
— К середе б, а, Петя?
— К середе Михаловна просила.
— А як же ж тада?
— На пекарне взянь. У их ёсть.
— Дак либо то конь? Шо на курёнке пахать, шо на ём!
Петька думал, снисходительно соглашался:
— Ну, зайдить у понеделок до мене. И шо ж с вами делать…
…С утра дед пригонял лошадь. Кормил, скидывал с телеги плуг. Проходя мимо матери, отдавал короткое указание о времени обеда и количестве самогона для помощников. Кивал мне:
— Як доесть, воды ёй дай с того ведра, де тяплей. Жменьку сена у вядро кинуть не забудь.
Наконец, оттаскивают в сторону кусок забора, прицепляют плуг и, положив его набок, заводят кобылу в огород. Наполнены лукошки, на плуге отрегулирована планка глубины и дед говорит бабкам:
— Ну шо, девки? С богом!
***
…Произошло это — хуже некуда. Мы ехали на дальнюю делянку. Я да пионер. Ехали полем. Была худая погода. Ветер, позёмка с края на край… Где-то на середине пути я скользнул глазом по приборам и обнаружил, что у нас закипает вода. Датчик температуры пошел за сотню градусов, могло прожечь прокладку головки блока.
Мы тормознули, я полез под капот менять ремень. Пока ослабил крепления, пока то да сё… Ванька дожидался в кабине. Я крикнул, чтоб он поискал под сиденьем длинную отвёртку – натянуть ремень. Обычно это делают короткой монтировкой, но её у меня в гараже свистнули.
Иван поковырялся под сиденьем, сунул отвёртку в валенок и, соскочив с подножки на снег, направился к заднему колесу.
Я верю в водительские приметы. Поэтому, заметив, как пионер растопырил ноги и взялся ладиться к ступице, я крикнул, чтоб он отошёл.
— Не спустило б, небось… — недовольно пробурчал Ванька, отходя подальше. – Колёс жалеет, а шо я на таком ветру у штанах сосулькой греметь буду – то ему горя нема!
Тем временем ремень встал, наконец, на верхний шкив, так что, едва Иван примостился к какому-то сугробчику, как я крикнул, чтоб он нёс отвёртку.
— Да шо ж мине — до вечера без штанов по полю бегать?! – возмутился Иван и, вытаскивая отвёртку свободной рукой, повернулся ко мне. — Трымай!
…Я увидел, как он её бросил, вытягивая вперед раскрытую руку и его тут же скрыл пролетевший между нами снежный вихрь. Я ещё успел подумать, что отвертка вылетит прямо на меня, и что как бы это мне ухитриться не словить её глазом.
И тут, в самом центре снежной воронки, всего в метре от грузовика, раздался жалобный женский крик и мы с Ванькой увидели, как кувыркаясь, будто наткнувшись на что-то, падает вниз наша отвёртка. В один прыжок я очутился рядом с ней.
Жало было залито яркой кровью, и ещё несколько капель этой крови быстро таяли в снегу. Вихрь исчез, позёмка на поле кончилась.
Пацана трясло всю дорогу. На обратном пути он не отлипал от окошка, но на унылом пространстве поля ничего уже не было. «Урал» нащупывал колесами переметённый шлях. Темнело.
— А я, Сань, знаю, шо то было, — лязгая зубами, объявил наконец пионер.
— Знаешь – молчи! – оборвал я.
— Мовчу, — покорно согласился Иван, — мовчу. Я даже об том мовчу, шо Петька-лесник про тебе моей бабке казал…
— А что ей этот брехун наплёл? – встревожился я.
— Сам знаешь, — сказал Ванька. – Ты б, Сань, лучше б свёл меня на Ключи. Я ж знаю, мне через тую отвёртку обратно пути вже нема. Чуешь?
***
«Сажать картохи» — дело весёлое. Старый шёл за плугом прямо, уверенно, не давя на сошки, а вроде как слегка придерживая их ладонями, и очумелые червяки, вываливаясь из-под лемеха, долго глядели ему вслед.
Наклоняясь через каждые полметра, чтоб всадить «картоху» в борозду, идет кто-нибудь из соседей и родственников. Другие сортируют «семя», подносят плетёнки.
За какой-нибудь бабой идёт петух. С десяток кур, копируя движения людей, так же синхронно дюбают землю. Остановится баба поправить платок — сей же момент выглянет из борозды петушиная голова. Крикнет дед на лошадь — немедля заполошится курячье племя.
Идущие за дедом несут кто ведро, кто лукошко. Надо схватить «картоху» в руку и ткнуть её срезом в землю.
И каждый год находился кто-то, кто вспоминая об одной из наших совсем уж лесных деревень, непременно сообщал, что люди там — «таки, чуешь, ленивы собаки, шо картохи содют, не сгинаясь».
— Як это?! — удивлялась молодежь.
— А во так-то во…
И старики заводили байку про ленивый лесной народец, который уже лет семьсот картохи сеет ногами. Говорили, что до этого они, скорей всего, лет триста этому способу учились. А кроме того, попутно утверждалось что родина картошки – наши леса, откуда она, картоха, собственно, по миру и расползлась.
— Да не было её семьсот лет назад, дед!
— Хто казав?
— Я те говорю.
Дед строго смотрел на меня, потом ехидно спрашивал:
— А ели шо?
— Я знаю? Брюкву, говорят, репу…
— И богато ты репы съешь? — с убийственной логикой осведомлялся дед, после чего спокойно подводил итог:
— Не бреши шо зря. Не було! В Герасимовке уже семьсот лет как токо ногами и содют, а ён каже — не було! Умный! Всю жизнь Москву кормим, а ён — не було! В Москве шо — тоже на репе сидели? Во понаучили вас у школе на нашу голову!
Герасимовский способ скорей напоминал пляску, чем работу. Картошку брали из плетёнки и бросали в межу, после чего ударом пятки она вгонялась в землю. Хитрость была в том, что герасимовцы умудрялись кинуть её так, что она всегда падала на землю срезом.
И я не помню случая, чтоб хоть раз у кого-нибудь из наших это вышло. И даже наоборот: картошка скакала чёр-те куда, а за ней прыгал тот, кто её бросил.
Когда ж соображали, что за плетнём уже начинают собираться зеваки, то все эти сельхозпляски заканчивались и картошку сажали, как положено, попутно матеря ленивых герасимовцев.
А вообще, если честно, то в Герасимовке утверждали, что они-то как раз «картохи содют» как люди, а всё это у нас на Хуторе выдумали, оттого что ленивей наших хуторских во всём лесу не найти.
***
…Отвёртку я заткнул за голенище, бутылку сунул в карман. Бросив грузовик у калитки, ещё раз проверил – не торчит ли отвёртка, и, неожиданно для самого себя перекрестившись, стукнул в дверь.
Ответа не было. Я осторожно толкнул ручку, дверь раскрылась. Никого.
— Есть кто, не?!
Ответа по-прежнему не было. Я поставил на стол бутылку, а потом, быстро оглянувшись по сторонам, вытащил отвёртку из сапога и одним резким движением вогнал её снизу в доски стола.
За занавеской у печки вскрикнули и тут же показалось лицо Дуньки – испуганное, искорёженное гримасой. Её глаза метались по всей хате и не могли остановиться. Потом раздался писк, хлопнули мягкие крылья и под потолком мелькнула тень нетопыря.
…В сенцах раздался скрип валенок и тяжёлое, хриплое дыхание. В хату, держа в одной руке охапку дров, а другой прикрывая дверь, спиною вошёл Конома. Глядя на него, я почувствовал, что не знаю, куда девать собственные руки, и, не придумав ничего лучшего, вцепился в бутылку.
— О то ж! Обратно ты? — удивился Конома, поворачиваясь. — А на шо?
Я пожал плечами и показал глазами на бутылку.
— Угу! — озадачился Конома. — Не забываешь, выходит? Глянь, як оно! Выпивать? А шо за рулём – не спымают тебя?
Я опять пожал плечами и, глянув за окно, сказал:
— Метель… Кому там меня ловить?..
Конома, сжав губы, внимательно смотрел вокруг себя. Потом выпрямил руку и дрова с грохотом полетели на пол.
— Дуня! — позвал он.
Дунька снова высунулась из-за занавески.
— А ну, Дуня, собери нам с хлопцем!
Дунька беззвучно поставила на стол миски с закуской и два стакана. Я открыл бутылку и плеснул в стаканы самогон.
— А малый де? — повернулся к Дуньке Конома.
Так же, ничего не говоря, она вытащила из печурки сжавшегося нетопыря и протянула его Кономе. Тот принял мышонка в ладонь и, осторожно повернув, показал мне.
— Бачишь шо тут? — спросил он, глядя прямо в глаза.
По серому дрожащему крылу тянулся уже начавший подживать хрупкий шрам. Я кивнул.
— О то ж! — сказал Конома и, вдруг, сунув руку вниз, выбросил на стол отвёртку.
— Вот чем яны тебе, малый! Вот яно, жало-то!
— Мы нечаянно! — вырвалось у меня. — Я не хотел!
— Нихто не хотит, — глухо сказал Конома. — Нихто не хотит. И все убивают… Лети, малый, лети, вже не страшно.
Нетопырь сорвался с ладони покойника и исчез.
— И ты уходи, — сказал Конома.
— Дед! — спросил я вставая. — И что ж мне теперь?
— А ништо, — равнодушно ответил Конома. — Як сам хотишь…
— А если я к ней хочу?
Конома задумался. Напряжение стало спадать. Дуня за занавеской еле слышно смеялась, как будто с кем-то разговаривая. Конома протянул руку к стакану, поднял его против света, какое-то время, разглядывая, крутил, потом снова поставил на стол.
— А во и не знаю, шо тебе зараз робить, хлопчик! — наконец произнес он. — Тебе ж тоже ж не понять: то те лешаков подавай, то – малого моёго. Спробуй уже шо-нито сам! А то всё – Конома да Конома. А я и старый вже, и помёр к тому ж, дак совсем сил нема. Сам давай!
— Что испробовать?
— А то ж я знаю? — развел руками дед. — Вон бабы брешут, семь ночей полной луны якись-то ёсть. Ты не чуял, шо то за ночи такие хитрые?..
***
… Байки, сплетни, стариковские заигрывания, охи и хватания за бок. И мерный шаг лошади, слепни у неё на венах, шорох вспарываемой земли…
***
Иван появился, когда мы уже заканчивали, появился как всегда нежданно-негаданно. Я обрадовался ему, потому что с самого последнего своего разговора с Кономой, с исчезновения покойника, мы почти не виделись.
Оглядевшись и отозвав меня за баню, Ванька сразу вывалил кучу новостей. Выяснилось, что, во-первых, действуя по собственному плану, он всю весну мотался на своей бюрократической колымаге по окрестным деревням, собирая, выписывая на бумажку (чего за ним и в школе-то никогда не водилось), а потом систематизируя полученные от бесчисленных родственников данные о нечистой силе.
Во-вторых, он составил подробную карту района, на которую и нанёс всё, что узнал от бабок. Лешие – и это утверждали поголовно все опрошенные – водятся только у нас. В двух деревнях есть водяные, но стоило там Ваньке завести разговор о леших, как бабки, словно сговорившись, указывали на Ключи.
Ну и в-третьих, Ванька составил частотную схему появления нечисти. Её количество на душу населения распределялось примерно так: первыми шли домовые (иногда, причём, аж по два на одну хату), потом ведьмаки и колдуны, которых как фельдшеров, полагалось по одному на деревню, и, наконец, — оборотни.
При этом все опрошенные почему-то радостно заявляли, что и партизан у них в войну по лесам тоже было порядочно. Во всяком случае, не меньше, чем оборотней. О полицаях ничего такого не говорили. Полицаи, видимо, считались по ведьмакам и фельдшерам.
— Ну як? – поинтересовался Иван. – Ёсть шо непонятное?
— Про оборотней кто говорил?
— Бабка Арина с Герасимовки. На шо тебе, Сань, вовколаки?
— Лешие на Ключах только, так?
— Ну…
— Вот тебе и ну! Если лешие на Ключах, то кроме наших никто ничего не знает. А наши не скажут.
— Либо сбрешут… — предположил Ванька, хорошо знавший местные нравы.
— Домовые, ведьмы – то ерунда. Нам оборотней теперь искать надо. Не могли лешие совсем пропасть.
— Вовколаками прикинулись? – удивился Иван. – Не знаю…
— Я сам не знаю. Тебе бабка Арина кто?
Ванька напрягся и поднял глаза к небу, где, вероятно, было прописано видное только ему их родословное древо. Я тоже невольно глянул на облака, но ничего там не увидел.
— Значит, так, — сообразил наконец Иван, — мой батька яе другому мужику второюродным племянником будет…
— Увидеть её можно?
Иван кивнул. Я крикнул старому, чтоб досевали без меня. Тот не возражал: работы всё равно оставалось на полчаса.
Мы взяли дедов мотоцикл и отправились в Герасимовку на нём, потому как одиозный Ванькин аппарат двоих нас всё равно бы не вынес.
По дороге Иван сообщил, что бабка Арина — знахарка, что, в отличие от собственной герасимовской ведьмы, фельдшера в Герасимовке нету, и что по этой самой причине Арина, несмотря на древность, ещё маленько практикует, попутно сводя на нет периодические ведьмины попытки наслать порчу на председателя местного колхоза, который и сам мог наслать порчу на кого угодно, особенно, — если действовал вместе с участковым.
***
Семь Ночей Полной Луны встревожили деда.
— Не глуми, Сань, — сказал он на вторую ночь. — То — кривый шлях. Тебе ён нада?
— А я уже и сам не знаю, что мне надо, — зло ответил я. — Все молчат: ты молчишь, Конома молчит, даже лешие молчат. Ну, и хрен с вами, сказал — разберусь, значит — разберусь!
***
Полная луна то появлялась, то исчезала в мутных зимних облаках над Хутором. На третью ночь я услышал стук Бесова Млына. На четвёртый день Потяпка, выписывая в конторе путёвки на делянку, подозрительно посмотрел мне в глаза и крякнул:
— Шой-то ты, Сань, с морды, я бачу, совсем спавший. Чуешь, шо я тебе тут кажу? Глянь на его! — чисто як мой кобель по весне. Ты, Санька, запомни: девок богато, а здоровье у мужика одно!
На пятую ночь я увидел, как летит по полю снежный вихрь к Лешачьим Ключам. Тонкий жалобный крик раздался над лесом и исчез, заглушённый нарастающим стуком мельничного колеса.
Моя ведьма летит над лунным лесом.
Ступа сломана, люди сожгли помело.
Береги её, тьма, от знамения крестного,
Трудно ведьме моей: этой ночью светло.
Моя ведьма летит над лунным лесом
И несёт уголёк мне в холодных руках,
Закрывай её, дождь, помогайте ей, бесы:
Этой ночью мне трудно заговаривать страх.
Моя ведьма летит над лунным лесом
И бросаю я кости в свои жернова,
Чтоб себя мне спасти, чтоб не знать чёрной вести,
Чтобы верить, что ночь станет ночью её колдовства…
Руки не слушались, я почти ничего не видел, ходить было трудно. Семь Ночей Полной Луны. «Я должен, я смогу, я должен это сделать, я обязательно смогу…»
— Не смогёшь, — равнодушно сказал на пятое утро дед. — Слабый ты, Санька, пока. Рано тебе. Абы б ты токо не убився б с тым глупством своим…
***
…Я не убился. Но на шестую ночь, на повороте со шляха к Хутору, я не увидел фар трактора, идущего навстречу. Вернее, я их видел, но не понял, что это такое.
От удара «Урал» развернуло, ломая кусты он вылетел с дороги и остановился, разметав снежные брустверы обочины. Испуганный тракторист, добравшись до грузовика, выдрал искорёженную дверь кабины и, заглянув внутрь, подумал, что я убит.
А я просто спал, опустив голову на руль и ничего не чувствуя.
Метель, не прекращавшаяся пять суток, сразу же стихла. Луна, скользнув лучом по дороге, медленно растаяла в тяжёлом и низком рассветном небе. Дед оказался прав: я не выдержал Семи Ночей Полной Луны…
…to be unfinished…
PHIL SUZEMKA
Phil Suzemka:
ТИРЛИЧ. Часть Четвёртая
— Слухай, Сань, а я не убив яе?
— Кого?
— Сам знаешь: ведьму твою.
— Её не убить, — медленно сказал я. — Её не убьёшь, тем более – так. А вообще, — откуда мне знать.
— Я ж теперь тоже ж виноватый, — нахохлился Ванька. — Може, и хуже, чем ты. Так шо, у нас с тобой один шлях. Возьми мене на Ключи, Сань! Возьми к лешакам своим!
И не зная, как меня убедить, взмолился:
— Ну, хотишь, я и галстук пионэрский больше в жысь не обвяжу?!
— Не спеши, Вань, — попросил я. — Хоть, блин, с галстуком не спеши! Ничего я не знаю пока…
***
…Прошли майские, на парадах в райцентре отвеселилась со своими дудками похоронная команда сырзавода, и началась настоящая весна. В лесных канавах, в обвалившихся, позараставших землянках нагрелась талая вода, заскользили по ней жуки-лыжники. И сразу грянул сев.
Недели на две разговоры были только о картошке:
— А твои-то отсеялись, Макаровна?
— Не, кума. У их воды так-то во дли горожки.
— Дак пясочку бы…
— Да и пясочку, и тырсы летошний год сыпали, а всё одно — боюсь, погниють картохи-то…
В эти дни необыкновенно важен лесник Петька. Плохо стало на Хуторе с лошадьми. Сперва, году, наверно, в шестьдесят пятом появились два лесовоза. Похоже, именно от них и родился первый трактор.
Потом, тракторов стало больше, чем волков после войны. От тракторов родились мотоциклы и как-то незаметно, непонятно и с чего, не на чем стало пахать.
Мужики бегали глядеть на трактора и даже самый лучший колхозный конь Сайгак оказался почему-то забытым. Никто Сайгака больше не ковал и он шлялся по Хутору на раздолбанных копытах, как в тапочках.
Зубы ему тоже никто не спиливал и, в конце-концов, саблезубый конь помер от досады, а лесник Петька вдруг стал важной персоной, потому что из-за дикого, лесного сознания не поверил в технику. Так и держал у себя в лесу лошадей. Петька терпеть не мог, если кто-то называл его молодцом. «Молодец за кобылой бегаеть!» — резко отвечал он льстецам, напоминая, что «молодцами» у нас принято называть не людей, а жеребят.
Теперь вся улица идёт к леснику на поклон. Даже на тракторах приезжают.
— К середе б, а, Петя?
— К середе Михаловна просила.
— А як же ж тада?
— На пекарне взянь. У их ёсть.
— Дак либо то конь? Шо на курёнке пахать, шо на ём!
Петька думал, снисходительно соглашался:
— Ну, зайдить у понеделок до мене. И шо ж с вами делать…
…С утра дед пригонял лошадь. Кормил, скидывал с телеги плуг. Проходя мимо матери, отдавал короткое указание о времени обеда и количестве самогона для помощников. Кивал мне:
— Як доесть, воды ёй дай с того ведра, де тяплей. Жменьку сена у вядро кинуть не забудь.
Наконец, оттаскивают в сторону кусок забора, прицепляют плуг и, положив его набок, заводят кобылу в огород. Наполнены лукошки, на плуге отрегулирована планка глубины и дед говорит бабкам:
— Ну шо, девки? С богом!
***
…Произошло это — хуже некуда. Мы ехали на дальнюю делянку. Я да пионер. Ехали полем. Была худая погода. Ветер, позёмка с края на край… Где-то на середине пути я скользнул глазом по приборам и обнаружил, что у нас закипает вода. Датчик температуры пошел за сотню градусов, могло прожечь прокладку головки блока.
Мы тормознули, я полез под капот менять ремень. Пока ослабил крепления, пока то да сё… Ванька дожидался в кабине. Я крикнул, чтоб он поискал под сиденьем длинную отвёртку – натянуть ремень. Обычно это делают короткой монтировкой, но её у меня в гараже свистнули.
Иван поковырялся под сиденьем, сунул отвёртку в валенок и, соскочив с подножки на снег, направился к заднему колесу.
Я верю в водительские приметы. Поэтому, заметив, как пионер растопырил ноги и взялся ладиться к ступице, я крикнул, чтоб он отошёл.
— Не спустило б, небось… — недовольно пробурчал Ванька, отходя подальше. – Колёс жалеет, а шо я на таком ветру у штанах сосулькой греметь буду – то ему горя нема!
Тем временем ремень встал, наконец, на верхний шкив, так что, едва Иван примостился к какому-то сугробчику, как я крикнул, чтоб он нёс отвёртку.
— Да шо ж мине — до вечера без штанов по полю бегать?! – возмутился Иван и, вытаскивая отвёртку свободной рукой, повернулся ко мне. — Трымай!
…Я увидел, как он её бросил, вытягивая вперед раскрытую руку и его тут же скрыл пролетевший между нами снежный вихрь. Я ещё успел подумать, что отвертка вылетит прямо на меня, и что как бы это мне ухитриться не словить её глазом.
И тут, в самом центре снежной воронки, всего в метре от грузовика, раздался жалобный женский крик и мы с Ванькой увидели, как кувыркаясь, будто наткнувшись на что-то, падает вниз наша отвёртка. В один прыжок я очутился рядом с ней.
Жало было залито яркой кровью, и ещё несколько капель этой крови быстро таяли в снегу. Вихрь исчез, позёмка на поле кончилась.
Пацана трясло всю дорогу. На обратном пути он не отлипал от окошка, но на унылом пространстве поля ничего уже не было. «Урал» нащупывал колесами переметённый шлях. Темнело.
— А я, Сань, знаю, шо то было, — лязгая зубами, объявил наконец пионер.
— Знаешь – молчи! – оборвал я.
— Мовчу, — покорно согласился Иван, — мовчу. Я даже об том мовчу, шо Петька-лесник про тебе моей бабке казал…
— А что ей этот брехун наплёл? – встревожился я.
— Сам знаешь, — сказал Ванька. – Ты б, Сань, лучше б свёл меня на Ключи. Я ж знаю, мне через тую отвёртку обратно пути вже нема. Чуешь?
***
«Сажать картохи» — дело весёлое. Старый шёл за плугом прямо, уверенно, не давя на сошки, а вроде как слегка придерживая их ладонями, и очумелые червяки, вываливаясь из-под лемеха, долго глядели ему вслед.
Наклоняясь через каждые полметра, чтоб всадить «картоху» в борозду, идет кто-нибудь из соседей и родственников. Другие сортируют «семя», подносят плетёнки.
За какой-нибудь бабой идёт петух. С десяток кур, копируя движения людей, так же синхронно дюбают землю. Остановится баба поправить платок — сей же момент выглянет из борозды петушиная голова. Крикнет дед на лошадь — немедля заполошится курячье племя.
Идущие за дедом несут кто ведро, кто лукошко. Надо схватить «картоху» в руку и ткнуть её срезом в землю.
И каждый год находился кто-то, кто вспоминая об одной из наших совсем уж лесных деревень, непременно сообщал, что люди там — «таки, чуешь, ленивы собаки, шо картохи содют, не сгинаясь».
— Як это?! — удивлялась молодежь.
— А во так-то во…
И старики заводили байку про ленивый лесной народец, который уже лет семьсот картохи сеет ногами. Говорили, что до этого они, скорей всего, лет триста этому способу учились. А кроме того, попутно утверждалось что родина картошки – наши леса, откуда она, картоха, собственно, по миру и расползлась.
— Да не было её семьсот лет назад, дед!
— Хто казав?
— Я те говорю.
Дед строго смотрел на меня, потом ехидно спрашивал:
— А ели шо?
— Я знаю? Брюкву, говорят, репу…
— И богато ты репы съешь? — с убийственной логикой осведомлялся дед, после чего спокойно подводил итог:
— Не бреши шо зря. Не було! В Герасимовке уже семьсот лет как токо ногами и содют, а ён каже — не було! Умный! Всю жизнь Москву кормим, а ён — не було! В Москве шо — тоже на репе сидели? Во понаучили вас у школе на нашу голову!
Герасимовский способ скорей напоминал пляску, чем работу. Картошку брали из плетёнки и бросали в межу, после чего ударом пятки она вгонялась в землю. Хитрость была в том, что герасимовцы умудрялись кинуть её так, что она всегда падала на землю срезом.
И я не помню случая, чтоб хоть раз у кого-нибудь из наших это вышло. И даже наоборот: картошка скакала чёр-те куда, а за ней прыгал тот, кто её бросил.
Когда ж соображали, что за плетнём уже начинают собираться зеваки, то все эти сельхозпляски заканчивались и картошку сажали, как положено, попутно матеря ленивых герасимовцев.
А вообще, если честно, то в Герасимовке утверждали, что они-то как раз «картохи содют» как люди, а всё это у нас на Хуторе выдумали, оттого что ленивей наших хуторских во всём лесу не найти.
***
…Отвёртку я заткнул за голенище, бутылку сунул в карман. Бросив грузовик у калитки, ещё раз проверил – не торчит ли отвёртка, и, неожиданно для самого себя перекрестившись, стукнул в дверь.
Ответа не было. Я осторожно толкнул ручку, дверь раскрылась. Никого.
— Есть кто, не?!
Ответа по-прежнему не было. Я поставил на стол бутылку, а потом, быстро оглянувшись по сторонам, вытащил отвёртку из сапога и одним резким движением вогнал её снизу в доски стола.
За занавеской у печки вскрикнули и тут же показалось лицо Дуньки – испуганное, искорёженное гримасой. Её глаза метались по всей хате и не могли остановиться. Потом раздался писк, хлопнули мягкие крылья и под потолком мелькнула тень нетопыря.
…В сенцах раздался скрип валенок и тяжёлое, хриплое дыхание. В хату, держа в одной руке охапку дров, а другой прикрывая дверь, спиною вошёл Конома. Глядя на него, я почувствовал, что не знаю, куда девать собственные руки, и, не придумав ничего лучшего, вцепился в бутылку.
— О то ж! Обратно ты? — удивился Конома, поворачиваясь. — А на шо?
Я пожал плечами и показал глазами на бутылку.
— Угу! — озадачился Конома. — Не забываешь, выходит? Глянь, як оно! Выпивать? А шо за рулём – не спымают тебя?
Я опять пожал плечами и, глянув за окно, сказал:
— Метель… Кому там меня ловить?..
Конома, сжав губы, внимательно смотрел вокруг себя. Потом выпрямил руку и дрова с грохотом полетели на пол.
— Дуня! — позвал он.
Дунька снова высунулась из-за занавески.
— А ну, Дуня, собери нам с хлопцем!
Дунька беззвучно поставила на стол миски с закуской и два стакана. Я открыл бутылку и плеснул в стаканы самогон.
— А малый де? — повернулся к Дуньке Конома.
Так же, ничего не говоря, она вытащила из печурки сжавшегося нетопыря и протянула его Кономе. Тот принял мышонка в ладонь и, осторожно повернув, показал мне.
— Бачишь шо тут? — спросил он, глядя прямо в глаза.
По серому дрожащему крылу тянулся уже начавший подживать хрупкий шрам. Я кивнул.
— О то ж! — сказал Конома и, вдруг, сунув руку вниз, выбросил на стол отвёртку.
— Вот чем яны тебе, малый! Вот яно, жало-то!
— Мы нечаянно! — вырвалось у меня. — Я не хотел!
— Нихто не хотит, — глухо сказал Конома. — Нихто не хотит. И все убивают… Лети, малый, лети, вже не страшно.
Нетопырь сорвался с ладони покойника и исчез.
— И ты уходи, — сказал Конома.
— Дед! — спросил я вставая. — И что ж мне теперь?
— А ништо, — равнодушно ответил Конома. — Як сам хотишь…
— А если я к ней хочу?
Конома задумался. Напряжение стало спадать. Дуня за занавеской еле слышно смеялась, как будто с кем-то разговаривая. Конома протянул руку к стакану, поднял его против света, какое-то время, разглядывая, крутил, потом снова поставил на стол.
— А во и не знаю, шо тебе зараз робить, хлопчик! — наконец произнес он. — Тебе ж тоже ж не понять: то те лешаков подавай, то – малого моёго. Спробуй уже шо-нито сам! А то всё – Конома да Конома. А я и старый вже, и помёр к тому ж, дак совсем сил нема. Сам давай!
— Что испробовать?
— А то ж я знаю? — развел руками дед. — Вон бабы брешут, семь ночей полной луны якись-то ёсть. Ты не чуял, шо то за ночи такие хитрые?..
***
… Байки, сплетни, стариковские заигрывания, охи и хватания за бок. И мерный шаг лошади, слепни у неё на венах, шорох вспарываемой земли…
Иван появился, когда мы уже заканчивали, появился как всегда нежданно-негаданно. Я обрадовался ему, потому что с самого последнего своего разговора с Кономой, с исчезновения покойника, мы почти не виделись.
Оглядевшись и отозвав меня за баню, Ванька сразу вывалил кучу новостей. Выяснилось, что, во-первых, действуя по собственному плану, он всю весну мотался на своей бюрократической колымаге по окрестным деревням, собирая, выписывая на бумажку (чего за ним и в школе-то никогда не водилось), а потом систематизируя полученные от бесчисленных родственников данные о нечистой силе.
Во-вторых, он составил подробную карту района, на которую и нанёс всё, что узнал от бабок. Лешие – и это утверждали поголовно все опрошенные – водятся только у нас. В двух деревнях есть водяные, но стоило там Ваньке завести разговор о леших, как бабки, словно сговорившись, указывали на Ключи.
Ну и в-третьих, Ванька составил частотную схему появления нечисти. Её количество на душу населения распределялось примерно так: первыми шли домовые (иногда, причём, аж по два на одну хату), потом ведьмаки и колдуны, которых как фельдшеров, полагалось по одному на деревню, и, наконец, — оборотни.
При этом все опрошенные почему-то радостно заявляли, что и партизан у них в войну по лесам тоже было порядочно. Во всяком случае, не меньше, чем оборотней. О полицаях ничего такого не говорили. Полицаи, видимо, считались по ведьмакам и фельдшерам.
— Ну як? – поинтересовался Иван. – Ёсть шо непонятное?
— Про оборотней кто говорил?
— Бабка Арина с Герасимовки. На шо тебе, Сань, вовколаки?
— Лешие на Ключах только, так?
— Ну…
— Вот тебе и ну! Если лешие на Ключах, то кроме наших никто ничего не знает. А наши не скажут.
— Либо сбрешут… — предположил Ванька, хорошо знавший местные нравы.
— Домовые, ведьмы – то ерунда. Нам оборотней теперь искать надо. Не могли лешие совсем пропасть.
— Вовколаками прикинулись? – удивился Иван. – Не знаю…
— Я сам не знаю. Тебе бабка Арина кто?
Ванька напрягся и поднял глаза к небу, где, вероятно, было прописано видное только ему их родословное древо. Я тоже невольно глянул на облака, но ничего там не увидел.
— Значит, так, — сообразил наконец Иван, — мой батька яе другому мужику второюродным племянником будет…
— Увидеть её можно?
Иван кивнул. Я крикнул старому, чтоб досевали без меня. Тот не возражал: работы всё равно оставалось на полчаса.
Мы взяли дедов мотоцикл и отправились в Герасимовку на нём, потому как одиозный Ванькин аппарат двоих нас всё равно бы не вынес.
По дороге Иван сообщил, что бабка Арина — знахарка, что, в отличие от собственной герасимовской ведьмы, фельдшера в Герасимовке нету, и что по этой самой причине Арина, несмотря на древность, ещё маленько практикует, попутно сводя на нет периодические ведьмины попытки наслать порчу на председателя местного колхоза, который и сам мог наслать порчу на кого угодно, особенно, — если действовал вместе с участковым.
***
Семь Ночей Полной Луны встревожили деда.
— Не глуми, Сань, — сказал он на вторую ночь. — То — кривый шлях. Тебе ён нада?
— А я уже и сам не знаю, что мне надо, — зло ответил я. — Все молчат: ты молчишь, Конома молчит, даже лешие молчат. Ну, и хрен с вами, сказал — разберусь, значит — разберусь!
***
Полная луна то появлялась, то исчезала в мутных зимних облаках над Хутором. На третью ночь я услышал стук Бесова Млына. На четвёртый день Потяпка, выписывая в конторе путёвки на делянку, подозрительно посмотрел мне в глаза и крякнул:
— Шой-то ты, Сань, с морды, я бачу, совсем спавший. Чуешь, шо я тебе тут кажу? Глянь на его! — чисто як мой кобель по весне. Ты, Санька, запомни: девок богато, а здоровье у мужика одно!
На пятую ночь я увидел, как летит по полю снежный вихрь к Лешачьим Ключам. Тонкий жалобный крик раздался над лесом и исчез, заглушённый нарастающим стуком мельничного колеса.
Моя ведьма летит над лунным лесом.
Ступа сломана, люди сожгли помело.
Береги её, тьма, от знамения крестного,
Трудно ведьме моей: этой ночью светло.
Моя ведьма летит над лунным лесом
И несёт уголёк мне в холодных руках,
Закрывай её, дождь, помогайте ей, бесы:
Этой ночью мне трудно заговаривать страх.
Моя ведьма летит над лунным лесом
И бросаю я кости в свои жернова,
Чтоб себя мне спасти, чтоб не знать чёрной вести,
Чтобы верить, что ночь станет ночью её колдовства…
Руки не слушались, я почти ничего не видел, ходить было трудно. Семь Ночей Полной Луны. «Я должен, я смогу, я должен это сделать, я обязательно смогу…»
— Не смогёшь, — равнодушно сказал на пятое утро дед. — Слабый ты, Санька, пока. Рано тебе. Абы б ты токо не убився б с тым глупством своим…
…Я не убился. Но на шестую ночь, на повороте со шляха к Хутору, я не увидел фар трактора, идущего навстречу. Вернее, я их видел, но не понял, что это такое.
От удара «Урал» развернуло, ломая кусты он вылетел с дороги и остановился, разметав снежные брустверы обочины. Испуганный тракторист, добравшись до грузовика, выдрал искорёженную дверь кабины и, заглянув внутрь, подумал, что я убит.
А я просто спал, опустив голову на руль и ничего не чувствуя.
Метель, не прекращавшаяся пять суток, сразу же стихла. Луна, скользнув лучом по дороге, медленно растаяла в тяжёлом и низком рассветном небе. Дед оказался прав: я не выдержал Семи Ночей Полной Луны…
…to be unfinished…