— Рисовать я тоже умею, — сказал Мысюк.
— Вот и нарисуй, — предложил я. — День рождения у них через три часа. Прикинь, сколько там одной картошки наварят! Не считая колбасы да и вообще… А то вечно так – если картину в подарок, то всегда я да я, а жрём потом вместе… Держи карандаш!
— Ей-богу, — сглотнул Мысюк, — вот если хоть копейку теперь со стипендии пропью…
— Да ладно, — махнул рукой я, — слышали уже. Давай рисуй!
— Что рисовать? — осторожно спросил Серёга. — Я, в принципе, только женщину научился…
— Ну, и рисуй женщину, — хмыкнул я.
Но хмыкнул уже с интересом. Мы сидели в Сокольниках, зимняя сессия была сдана, в комнате у Кошки готовился день рожденья и получалось, что если мы создадим шедевр, то нас тогда на этом празднике точно покормят. Тем более, Кошке из Алма-Аты посылка пришла.
Я собирался рисовать не то иллюстрацию к «Бесам», не то эротическое полотно под названием «Два синонима любят друг друга среди оксюморонов», — честно говоря, уже не помню.
А Серёга, оказывается, мог нарисовать женщину. В принципе, тоже ничего.
— Ладно, что я с обуви начну? — тихо спросил он. — Я женщину с обуви лучше понимаю…
— Откуда хочешь, — заинтриговался я.
Мысюк отложил на кровать истрепанную Das Glasperlenspiel, заложенную на том месте, где Magister Knecht пишет Plinio Designori своё знаменитое «обаче дерзаю тебе сказать тако…». Не знаю, как по-немецки будет «обаче» и «тако», но Мысюк читал Гессе в оригинале.
Он взял карандаш и осторожно повёл линию.
— В гробу я такое видел… — сообщил я ему на пятой минуте сеанса, — только ватман зря испортил.
Женщина, предложенная Мысюком, могла б мне привидеться только в жутком сне. Пикассо, и тот, поди б, лучше нарисовал. А, с другой стороны, для солдатского, допустим, сна могла бы сойти и такая.
— Нет! — развеял Серёга мои предположения. — Как раз в армии они на мои художества то же самое сказали, что и ты только что…
— Я в гробу видал, чтоб в истребительной авиации такой художник служил! — орал начальник штаба. — Шишкин, блин! Чайковский, твою мать!
…Начальник штаба ходил вдоль строя.
— Художники, блин, электрики, на хрен, есть?
Мысюк сделал шаг вперед.
— Ты, блин, военный, кто? Электрик?
Серёга, которого всю жизнь било током, сказал:
— Художник.
… Три дня он просидел в клубе, опасливо трогая кисточки. Потом пришел начальник штаба и сказал:
— Нарисуешь, на хрен, картину. Метра, блин, три на четыре. Во, держи образец!
Начальник штаба протянул мятую открытку:
— Там сзади название. На картине название напишешь спереди, чтоб бойцы культуру знали.
— «Переход Суворова через Альпы», — прочел Серёга.
— Возможно, — согласился начальник штаба, — в общем, всё как тут, токо три на четыре. Занимайся!
— Может, я лучше истребитель нарисую? — предложил Мысюк.
— Истребитель потом сверху нарисуешь, — сказал начальник, — над Альпами. Как продолжение боевых традиций части.
— Повезло, — угрюмо сказали в роте, пересчитав бойцов на открытке. — Ты, салабон, их всех до дембеля не нарисуешь…
Плотник тоже оказался из тех, кто не хотел в электрики. Поэтому раму перекосило сразу.
— Сукно натянем — усядется! — обнадежил плотник.
— Холст, — сказал Серёга, что-то вспомнив из прошлой жизни.
— Мне сукно дали, — сказал плотник. — Для стола, зеленое. В авиации другого нету.
…День Серёга убил, разбивая шариковой ручкой открытку на клеточки. На второй день плотник предложил отмерить все по миллиметрам. Так что, клеточки вышли не сильно одинаковые. Когда разбили на клетки сукно, то оказалось, что открытка никак не три на четыре. Серёга тихо матюкался, зная что «три на четыре» — любимая пропорция начальника штаба.
— Шо такое эллипс? — говорил начальник штаба. — Эллипс — это круг, вписанный в квадрат со сторонами три на четыре.
…Мысюк не знал массу вещей. Во-первых, что холст грунтуют, то есть нарочно мажут какой-нибудь краской подешевле. Во-вторых, он свято верил в то, что единственное на что нужен растворитель, так это мыть руки.
Ещё он не знал, что краски можно смешивать. Если кусок на открытке был голубой, то Серёга твёрдо знал лишь одно: он не должен быть красным. Эскиз он нарисовал мылом, по совету гарнизонного портного.
— Лучше б тебе шинельное сукно выдали, — сказал портной. — Вот такая б картина вышла! На нём мыло лучше держится.
… И целый месяц Серёгу никто не трогал…
— Я в гробу видал, шоб в авиации так рисовали! — сообщил ему начальник штаба.
— Это триптих, — на всякий случай сказал Мысюк умное гражданское слово.
— Хериптих, — горько откликнулся начальник штаба. — А то я не вижу! Всё вразброд…
И действительно: из-за того, что полотно, то есть, сукно, было сшито из трех кусков, армия Суворова наступала как бы тремя независимыми друг от друга боевыми подразделениями.
Чтоб хоть как-то выделить генералиссимуса, Серёга сделал ему чуб побольше, но от этого Суворов только стал похож на Элвиса Пресли, которого за каким-то чёртом понесло в горы, где он и поседел с перепугу.
Не видя смысла переводить краску, Мысюк не стал замазывать зеленые куски, отчего одежда у бойцов прямо-таки натурально топорщилась. А на горе, похожий на гуся, собравшегося гадить, сидел истребитель с номером командира полка на борту. И рожи у всех были как эллипсы.
Офицеры тревожно сняли фуражки. Сукно колыхалось на перекошенной раме, так что суворовское войско как-то нерешительно елозило по Альпам, то ли собираясь молодецким броском захватить Италию, то ли думая дать дёру.
…Сукно Серёги начальнику штаба не понравилось и Серёга не попал в большое истребительное искусство.
Прапорщик Капуста говорил, что в армии случайные люди не удерживаются. Сам Капуста удерживался двадцатый год.
Сначала он был начальником продовольственного склада, отчего и построил себе дом. Тогда его приставили к обмундированию, но он через год купил машину. Начальство плюнуло и Капуста попал на склад, где валялись только совершенно ни к чему, кроме истребителей, не пригодные железяки. Капуста развелся с женой и оставил ей «Жигули». Себе он раздобыл «Волгу».
— Легированная сталь, — негромко объяснял Капуста про истребительные железяки. — Очень дорого стоит. Много полезных присадок.
Начальник штаба сильно удивился, когда к нему пришел Капуста и попросил перевести его в ангар с учебной катапультой. Серёге прапорщик потом сказал, что ждал этого все двадцать лет своей прибыльной службы.
…Раз в год (или там во сколько) лётчики полка должны были катапультироваться на тренажере Капусты, чего они все боялись, как чёрт ладана.
— А мне нравится! — говорил прапорщик. — Чисто электрический стул!
Он заботливо усаживал причитающих пилотов в кресло и пристёгивал их там. Раздавался взрыв, кресло взлетало на десятиметровую высоту. Бледные от перегрузок соколы на дрожащих ногах спускались по лесенке на землю и потом их в ангар было палкой не загнать. Предыдущий хозяин ангара от скуки спился за полгода.
— В гарнизоне баб немеряно, — сказал Капуста.
— Ну? — не понял Серёга.
— Ты тупой, художник, — с сожалением сказал Капуста. — Я этой должности двадцать лет ждал.
…Немерянные гарнизонные бабы толпились у капустиной катапульты в любую погоду. Гарнизонных баб, кроме их немерянности, отличала страстность натур, каковая, в конечном итоге, и приводила их на катапульту. Гарнизонная женская консультация только и тем и занималась, что делала анализы, после чего бабы отправлялись в ангар.
Катапульта гремела с утра до ночи: Капуста творил аборты.
— А чё не больница? — удивился Мысюк.
— Врачи про всё рассказывать должны, — объяснил Капуста, — у них такая клятва специальная.
— А вы?
— А я Родине присягу давал, я никому не расскажу.
— Я пилот или как?! — орал начальник штаба. — Шоб, я, советский офицер, полез после них в то кресло?! Да я в гробу видал, шоб в истребительной авиации пилот катапультировался после аборта!
Это была действительно сильная фраза. К тому же, сказанная в нужное время и про нужное место. Из эскадрилий прислали сообщить, что у них тоже офицерской чести выше крыши, и что фиг теперь хоть один лётчик на эту катапульту полезет. А прокуратура гарнизона так и не смогла доказать, что аборты были криминальными.
Капуста утверждал, что они все были авиационно-техническими, всепогодными и какими угодно, вплоть до сверхзвуковых. Командиру полка тоже не хотелось, чтоб над ним смеялись во всех частях ВВС необъятной Родины. Поэтому Капусте дали медаль «За службу этой самой Родине в её офигительных Вооруженых Силах» и выгнали, наконец, из армии.
…А Серёгу сделали укладчиком тормозных парашютов. Но прапорщики и тут не успокоились.
Трое из них, выпив спирта из анти-обледенительных ёмкостей, пришли к Мысюку и взяли у него парашют от какого-то истребителя. Объединённый пытливый ум прапорщиков не умел делать расчетов на бумажке. Однако доходить до всякой истины опытным путём прапорщики умели и любили.
Двое развернули парашют в кузове грузовика ЗиЛ-130, а третий сел за руль. На небе было небольшое облачко, мимо которого туда-сюда летали гражданские Ан-2: над речкой Печорой происходило великое ежедневное переселение древних народов.
Самыми древними были неубиваемые северные бабки, которые, волоча кошёлки с гостинцами, бойко забирались в самолёты и летели за триста километров от родных деревень пить чай с шаньгами к таким же, как и они сами, трёхсотлетним «девкам».
Лётчики же всепогодной истребительной авиации смотрели на облачко и говорили: «Да ну его на хрен, с такими метеоусловиями летать!» Соответственно, истребители стояли по краям лётного поля, и если б не ЗиЛ с тремя испытателями, никакого движения в тот день на аэродроме б и не было. А так было и очень сильное.
…Грузовик со свистом полетел по взлётке, изображая самолёт. Тот, который сидел за рулём, как мог изображал лётчика. А те двое в кузове олицетворяли собой очеловеченный до уровня прапорщиков механизм раскрытия тормозного парашюта. Сдвоенность механизма предполагала некую «защиту от дурака». Дураком те, которые в кузове, полагали того, который сидел в кабине.
Укрепившись на крепких авиационных попах, сдвоенный механизм держал купол четырьмя руками и осуществлял коммуникацию, состоявшую по большей части из синтагм, недоступных пониманию любого другого механизма:
— Ни хера себе…
— Нормалды, чо! Но, правда, до хера: там торец уже…
— А када ж эта?..
— Да подудит, ладно!
Тут, к слову сказать, и подудели. Прапорщики вдвоём выкинули парашют гораздо слаженней, чем сто тысяч негров выпустили белых голубей на московском Фестивале Молодёжи. Только там голуби улетели, а негры остались.
А здесь явно что-то пошло не так: прапорщикам не пришло в их объединённую голову, что самолёт в несколько раз тяжелей грузовика. ЗиЛ врос во взлётку как вкопанный, а сами прапорщики именно что улетели, как те голуби от тех негров.
Тот, который летел из кабины, на начальной стадии полёта нёс у себя на голове лобовое стекло ЗиЛа, отчасти тормозившее его своевременный выход на орбиту. Во всяком случае, двое кузовных на глиссаде его быстро обогнали. Потом стекло отскочило, словно отработавшая своё первая ступень, и все трое, по уверениям наблюдателей, дальше летели уже с одинаковым ускорением. Дружно и плотно. Клином. Как Белка, Стрелка и Лайка.
Так или иначе, вскоре, говоря языком скотоводов, начался падёж. Колхозный этот язык, по слухам, первым в истории полка ввёл в употребление всё тот же начальник штаба, спросивший у дежурного: «Ну, и куда все эти три козла в итоге попáдали?»
Дежурный, опять же по слухам, остро отточенным карандашом показал на взлётке и рядом с нею три точки.
Начальник штаба кивнул, а потом взгляд его медленно переместился на полочку над сейфом. В сейфе ничего не было, а вот на полочке стояли макеты истребителей. Время от времени лётчики брали их в руки и показывали друг другу, как они будут выполнять в небе бочки, мёртвые петли и иммельманы.
По словам Серёги, лётчики с самолётиками в руках выглядели при этой процедуре как полные идиоты, тем более, что некоторые ещё и гудели.
— А где тот художник? — насмотревшись, наконец, на модели, спросил начальник штаба у дежурного. — Который «Перелёт через Альпы»?
— Парашюты укладывает, — ответил дежурный. — Вызвать?
Начальник штаба кивнул. Явно, в его голову вскочила очередная мысль.
…Серёга же в это время куковал на запасном аэродроме где-то на таёжных берегах всё той же бесконечной речки Печоры. Туда его сослали за недонесение о катапультном методе военврача-любителя Капусты.
Ранним утром вертолёт высадил Мысюка на заросшую травой полосу, сгрузил туда же три мешка картошки и улетел в неизвестном, возможно, секретном, направлении.
Когда грохот винтов в небе умолк и наступила одуряющая тишина, Серёга разобрал в тумане очертания какого-то кривого дома и пошёл к нему. Из открытых окон храпело сто человек. Ни часового, ни дневального нигде не было. Знамя тоже отсутствовало. А люди, меж тем, храпели как вурдалаки.
По скрипящим и проваливающимся доскам Серёга вошёл в дом и обнаружил храпящих бойцов, раскиданных по койкам. То, что это были именно бойцы он догадался по каскам, валявшимся у кроватей.
«Каски-то зачем? — задумался Мысюк. — Бомбят их тут, что ли?..»
Он уселся на свободную койку. Спать не хотелось. Было уже восемь утра, то есть нормальное время подъёма давно прошло. Местное воинство, однако, просыпаться и не думало, пока ближе к половине десятого у двери не возник человек в тапках, военных штанах, свитере и с черпаком в руках. Постояв, прислонившись к притолоке примерно с минуту, человек вздохнул, после чего несколько раз ударил черпаком по двери и тоскливо крикнул:
— Ну, вы идёте, нет?..
Спящие зашевелились, начали спускать на пол ноги, натягивать штаны и, в конце концов, подхватив каски, по одному, по двое принялись вытягиваться в дверь и растворяться в тумане, который даже и не думал таять.
Серёга ничего не понял и остался ждать результата. Судя по тому, что он увидел, Устав Гарнизонной Службы тут был не сильно советский. Прошло не более получаса, когда из всё того же тумана, так же – по одному, по два – стали возникать военнообязанные привидения с касками, полными грибов. Этого добра в тайге за аэродромом была целая прорва, а на остальную растительность можно было вообще не обращать внимания.
«Хорошо живут!» — подумал Серёга, когда через час ел на завтрак картошку с грибами. Потом он и сам, раздобыв каску, отправился с остальными в тайгу, чтоб собрать грибов к обеду. А после обеда – чтоб собрать грибы к ужину.
Через неделю такой партизанской диеты Серёга затосковал. Впервые за время службы ему захотелось перловки с варёной селёдкой.
Офицеров на запасном аэродроме не было. Единственный прапорщик всё время лежал в каптёрке, а когда повар приносил ему грибы с картошкой, прапорщик капризно отодвигал от себя тарелку ногой. Питался он в основном спиртом, который загодя слил из анти-обледенительных баков одной приблудной эскадрильи, как-то раз сдуру севшей на этот аэродром.
Когда повар, руководивший всей местной жизнью, сказал, что пора бы уже личному составу заготавливать грибы и на зиму, Серёгу с аэродрома, слава богу, забрали назад. Вертолёт, прилетевший за ним, скинул в траву очередные мешки с картошкой и успел подняться до того, как к мешкам с воем кинулся озверевший на грибах гарнизон.
…В родной части начальник штаба оглядел Мысюка с головы до ног и спросил:
— Слышь, художник, а ты скульптором можешь?
— Могу, да, — кивнул Мысюк. — А что надо?
— Возьмешь полено, вырежешь мне трёх буратин. Или нет… Карнаухов! Сколько у нас прапорщиков в полку? Откуда двадцать-то? С чего двадцать? А почему я их не вижу никого никогда?
Он задумался:
— Не! Двадцать – это за глаза. Ты мне вот что, папа Карло, ты мне вырежи пока десять штук. Плюс одного запасного. Всего одиннадцать. Как вырезать — сам решишь.
— Делов-то! Берёшь полено и отсекаешь всё лишнее, — сплюнул Серёга, делясь старинной итальянской технологией времён Ренессанса.
…Потом, уже на дембеле, начитавшись книжек, Серёга понял, что в Советской Армии боец – не просто боец: это универсал вроде Бенвенуто Челлини или даже Леонардо Да Винчи. Потому, что ни одному офицеру в его офицерскую голову не приходит спросить, а умеет ли боец делать то, что ему поручили? Сказали «картина» — рисуешь картину, сказали «одиннадцать буратин вырезать» — сиди строгай что приказано.
Друидские ночные эльфы, нанайские хутунки, Ицамна и Гукумац, а также статуэтки маленького Володи Ульянова, сидящего на лавке в детской комнате симбирской полиции – полная фигня по сравнению с созданным Серёгой за месяц пантеоном прапорщиков-буратин. Одиннадцать непохожих друг на друга идолов объединяло лишь наличие у каждого из них погон с двумя дырками.
— Злые они какие-то, — сказал начальник штаба, с отвращением рассматривая Мысюкову работу.
— Это Трипольская культура, — сказал Серёга, дуя на порезанные пальцы.
И, для большей убедительности корявого художественного образа, добавил:
— Таких обычно клали в братские могилы богатых ацтекских воинов.
— Я б их тоже куда-нибудь к воинам в могилу, — заметил начальник штаба. — Ладно, боец! Считай, это у тебя дембельский аккорд был.
— И куда их теперь? — спросил дежурный.
— А вы их расставьте на макете части, сразу будет видно, кто где, — предложил Серёга.
Так и поступили. После расстановки Серёгины шишиги выглядывали кто из-за склада ГСМ, кто из-за столовой, а кто торчал из-за крыш домов офицерского состава. И только про одного буратину начальник штаба спросил у дежурного:
— А этот чего на стоянке второй эскадрильи трётся?
— Я думаю, спирт из крыльев ворует, — немножко подумав, предположил дежурный.
— Скорее всего, — согласился начальник штаба, — во рожа-то!
И вышел из помещения в направлении стоянки второй эскадрильи.
…Но Серёгу дальнейшее уже не сильно интересовало. Он заканчивал дембельский альбом, тайно пришивал к кителю самодельные аксельбанты, начёсывал шинель и по ночам гладил утюгом дембельские сапоги, как и положено гладить дембельские сапоги утюгами.
***
…Мы познакомились в институте как раз на День ВВС, приехав сдавать хвосты перед новым семестром. Наверное, это была не лучшая дата для знакомства, потому что на День ВВС Серёга всегда покупал водку, откладывал в сторону любимого Гессе и из милого, покладистого, интеллигентного человека превращался не пойми во что:
— Всепогодная!.. Да мы им!.. Да у нас!.. Какая, на хер, Америка?! — да они ж летают как вороны! Они ж катапультой пользоваться не умеют!..
Про катапульту я, кстати, только потом понял. И вообще, Серёга Мысюк мне поначалу показался настоящим дебилом. Затем первое впечатление сошло и дальше мы дружили, брали друг у друга словари и конспекты, вместе понемногу выпивали.
Целый год он был нормальным человеком, пока не приходило время отмечать День ВВС. Прослужил Серёга, как и положено, всего два года, а про Америку только на моей памяти орал пять лет. Но – повторюсь – лишь на праздник. Наутро успокаивался, читал книжки и дальше опять целый год вёл себя прилично.
После института мы расстались и с тех пор Серёгу Мысюка я больше не видел. Кажется, он распределился в родной Чернигов, а, может, и нет. Я потерял его следы, как и следы большинства своих однокурсников.
Но смотрите, как интересно: наступает День Авиации и мне сразу же вспоминаются Серёгины рассказы о его службе в истребительном полку и то письмо, которое он получил от своих ребят, когда сам уже уволился.
Рассказав основные новости (кто где залетел, кто спился, кого девка не дождалась), пацаны неожиданно вспомнили и о том, что за время службы Серёга прославился, в основном, именно как художник.
«Картину твою про Суворова всё-таки повесили, — написали они. — Ничё, привыкаем помаленьку. А с буратинами – вообще класс! Дневальные рассказывают, начальник штаба, как напьётся у себя вечером, так садится у макета части и начинает их крыть. Почём зря кроет, прямо как живых. Посидит так, минут пять поматерит их от души, а потом соберёт в коробку и говорит: «а теперь спите, суки!»