«Танечку бить нельзя…»

245018
Tanya Loskutova

ПРО МОТЮ

Каждой новой няньке мама говорила: «Танечку бить нельзя. Захочется непременно, но — нельзя. Иначе уволю.» Няньки боялись маму. Но бить хотелось. Поэтому они уходили сами.

И вот появилась Мотя. Она была родом из деревни Нелидово. Когда ее спрашивали, большая ли деревня, она степенно отвечала: «Да поболе Москвы будет».

Она слушала мамины «нельзя» и приговаривала: «А как жа? Нешто можно дитю бить? Никак не можно».
Разумеется, в первый же день Мотя отлупила меня.
Потому что не бить меня было нельзя.

Говорят, что слов я не понимала. Говорят, что у меня была мания — убегать. Бежать ото всех, всегда, до первого препятствия, а потом снова, вбок, в сторону, назад… И без всякой цели.
Кажется, отсутствие цели — единственный принцип, который я пронесла через всю жизнь.

Итак, я стала прикидывать, какую пользу я могу извлечь из этой экзекуции.
Например, можно держать няньку на крючке, чтобы она под страхом доноса на нее пошла на мелкие уступки.
Допустим, разрешила поорать в ванне, куда она маниакально засовывала меня каждый вечер. Разбитые за день коленки щипало в горячей воде.
С другой стороны, я орала и без ее разрешения.
Мотя шлепала меня по губам и пыталась заткнуть орущую глотку намыленной мочалкой.
Хотя , если честно, орать легально было не так сладостно.

Вместе с тем я догадывалась, что за молчание можно попросить и больше.
Например, чтобы она варила меня в проклятой ванне хотя бы не каждый день.

Вечером семья собралась за ужином. Я многозначительно, как мне казалось, смотрела на Мотю. Мотя была как сфинкс. Это раззадоривало меня еще больше. Хоть бы знак подала, хоть бы палец к губам приложила…
И тогда я, маленькая шантажистка, не выдержала.
Я поймала равнодушный взгляд и прошептала зловеще: «А вот я сейчас маме скажу, что ты меня…»
Мотя ласково посмотрела на меня и произнесла: «А ты скажи, конешна, скажи… Нешто можно не сказать? Нешто можно мамку обманывать?»
«Конешна», я заткнулась. Меньше всего я хотела, чтобы Мотю прогнали. Кто же по своей глупости захочет терять такого замечательного врага? Поэтому и без знания слова» шантаж» чувствовала, что пугать, дразнить, ябедничать — плохо.

Может, я про что- то похожее читала. Может, слышала во дворе. Во всяком случае, образ врага к ночи поменялся кардинально. Моим врагом теперь была я сама — значит, надо было себя наказать.
Где- то я читала волнующие слова «до первой крови». Еще было что-то манящее про кровь, про клятвы, которые она скрепляет…
Клясться я не умела. Вернее умела, но нарушала клятву прежде, чем она была озвучена. Но с кровью! Со своей?

Я поняла, что впервые в жизни у меня появился шанс совершить подвиг.
Дождавшись, когда все уснут, я прокралась на кухню, достала из нашего ящика самый большой столовый нож и босиком прошлепала в конец коридора, к балкону. Здесь было светло, над двором висела синяя луна. На душе было «торжественно и тихо».
Сердце… Нет , я не помню вообще, билось оно или нет.
Предстоящая экзекуция была проста. Нужно было сделать на руке , ближе к плечу, глубокий надрез, предъявить няньке появившуюся кровь и в чем-нибудь поклясться .

Сейчас я думаю, что уже тогда подозревала в этом какую- то фальшь, лукавство. Можно было просто сказать Моте, что мне стыдно, что я бы никогда…, и т. д. Но тогда не было бы спектакля и получилось бы буднично. Да и вряд ли я бы нашла про все это такие замечательные слова, как в книжках. А главное, я не была уверена, что мне стыдно.
Это слово я слышала сто раз на дню от бабки, соседей, во дворе, и оно ничего не выражало. То, что испытывала я, было мощнее, значительнее, с заявкой, что оно останется со мной навсегда.

Я саданула ножом по левой руке, ничего не почувствовала, и повторила движение.
Догадавшись, что ножик тупой , я испытала отчаяние. Минут десять я стояла в голубом свете луны и монотонно пилила себя, не попадая в один и тот же надрез.
До сих пор три белые полоски на моем предплечье напоминают мне о чистоте былых помыслов, о бессилии объяснить себя, о страхе, восторге, гордости за себя, надеждах, и о чем- то еще, что забылось, истончилось, размылось и потеряло смысл.

Я зажала плечо ладошкой. Ладонь прилипла к порезам. Я прокралась обратно, в комнату, в темноте нащупала край мотиной раскладушки, нагнулась над спящей нянькой и нащупала на одеяле ее руку.
«Мотенька, Моть, потрогай, тебе здесь не видно, это настоящая кровь, моя, я наказала себя, я сроду бы не сказала маме…»
Мотя сонно заворочалась, локтем отодвинула меня от раскладушки, нашла шлепанцы и подтолкнула меня к двери.

В кухне она включила свет и увидела мою слабоокровавленную руку. Думаю, в этот момент во мне начала просыпаться настоящая женщина. Я предчувствовала слезы, объятья, взаимные просьбы о прощении…
Мотя погладила меня по волосам, вздохнула и широко развела свои колени. Через одно из них перекинула меня, задрала сорочку и стала ритмично лупить меня по всем заголенным местам, приговаривая в такт шлепкам: «Нешто можно по полу босой ходить? Нешто можно бабкиным ножом безобразию чинить?»

Не помню, била меня Мотя потом или нет. Это было неважно. Я любила Мотю так, как не любила никого до нее и после нее.

Через год ее у нас переманила какая-то генеральская семья с двумя детьми. Наверное, эти дети «понимали слова».