Предлагаю рассказ конца 80-х, наиболее, пожалуй, резонирующий с сегодняшним днем.

ДОБРОХОТЫ

Охота пуще неволи — какой тут может быть спор. Вот иду я однажды зимой с работы (проектировал тогда пресс-центр «Олимпиады-80» в 4-м Моспроекте) к метро по Второй Брестской. Догоняет меня какой-то молодой человек и говорит:
— Ваши документы!
Худенький, пальтишко так себе — замерз весь. Жалко мне его стало: думаю, может, показать, доставить человеку удовольствие, а потом думаю — нет, не доставлю.
— Сначала ваши покажите, — говорю.
Ну он и отстал, окончательно несчастный.

Господи, сколько же их таких ходит по этой земле: желающих, просто жаждущих проверить твой документ, сдать тебя куда надо, а самое лучшее — пристрелить, если ты хоть чем-нибудь от них отличаешься, среди таких как они выделяешься — ну хоть бородой.
Вот теперь говорят, будто у нас карательные органы раздуты и много на себя берут. Да как же им, бедненьким, не раздуться при таком своем народе, как же им лишку на себя не взять, когда им каждый третий готов за бесплатно предложить свои услуги.

Вот, говорят, каждый народ достоин своего правительства. А своих собственных органов наш народ разве не достоин? Еще как достоин! Им, я считаю, до него еще расти и расти. Мне кажется, что в СССР самое страшное социальное зло — доброхотство, а прямо за ним стоит трусость.

Иногда возникает ощущение, что все люди делятся исключительно на трусов и доброхотов. То есть все точно знают, что никому ничего нельзя, но трусы считают, что если кто-то делает что-то, что никому нельзя, значит ему можно, а доброхоты считают, что это еще проверить надо, можно ему или нет. Смельчаки в своем роде.
Тут я должен сделать оговорку — это все наблюдения и впечатления застойного времени. И еще должен пояснить: материал для своих картин я собираю с фотоаппаратом в руках. Вот как раз когда беру его в руки и подношу к лицу, это самое и начинается:
— Гражданин, фотографировать запрещено.
— С чего вы взяли, что запрещено?
— Ах, он еще и нагличает!
— Вы только посмотрите: кругом заборы, а за ними стратегические объекты, а он другого места не нашел.
— Дорогие товарищи. Если кто-нибудь знает место, где нету стратегических объектов, укажите мне его. В следующий раз обязательно съезжу туда — щелкну на память.
— Ишь, какой разговорчивый.
— Во, гляди, бороду отрастил — как будто поп.
— Что, все шпионов ловите?
— Ну-ка вот сейчас мы сведем тебя куда надо, вот там и поговоришь, — и нешуточно начинают ко мне подбираться (скажем, в автобусе). Тогда я пускаю в ход испытанное средство: деморализую их страшным матом и схожу на ближайшей остановке. Однажды в метро нацелил объектив на спящего старичка, так к нему, отделившись от компании, бросился молодой человек и начал его будить, как будто тот на посту уснул. И посмотрел на меня с такой ненавистью…
А однажды в том же метро я все-таки влип. Дело было, как сейчас помню, восьмого марта. Мне для портрета Левы Рубинштейна в вагоне нужен был общий план, а перед объективом маячила какая-то дефицитная ушанка, ондатровая, что ли, и закрывала пол-кадра. Я попросил ее обладателя чуть-чуть подвинуться:
— А зачем?
Пришлось переключить внимание с общего плана на ближний:: маленький росточек, лицо в красных пятнах — заметно выпил товарищ, и глазенки злые-злые.
— Да вот, нужен общий вид вагона.
— Кто вам разрешил фотографировать в метро?
— А я никого не спрашивал.
— Ваши документы!
— Сначала ваши.
Достает красную книжечку. Видали мы красные книжечки — у самого несколько штук.
— Ближе, — говорю, — и откройте.
Он открывает, а там написано — КГБ. Ну, я предъявил паспорт.
— Все?
— Нет, не все. Сейчас на конечной станции я вас сдам постовому милиционеру, и уверяю вас — это только начало.
— Вы ж в нетрезвом состоянии.
— А это вас не касается.
Ну, я решил больше не выступать: в аппарате почти полностью отснятая пленка — засветит гад — и все псу под хвост. На станции «Беляево» (тогда она и была конечной) он пошушукался с постовым на перроне, показал ему свою книжечку и меня повели:
— У нас, — говорит постовой, — на пункте как раз линейный офицер.
Пришли, доложили они про меня линейному и мои паспортные данные сообщили куда-то по телефону: подождем, говорят. Шибздик мой ушел, а какой-то штатский, ошивавшийся в комнате (опять, думаю, гэбист), начал на меня орать:
— Вы что, не знаете, что фотографировать запрещено? Да вам за это знаете что будет?
— Нет, — говорю, — не знаю. Вон в вагонах правила висят и здесь на столе такое же лежит — и тут и там не запрещено.
— У нас есть закрытые циркуляры, — вмешивается линейный офицер, — а этого гражданина не слушайте, он тоже задержанный.
— Да откуда же, — переключаюсь я на милиционера, — я могу знать, что у вас в закрытых циркулярах написано?
— Ладно, а зачем вы этим занимались?
— Я художник, собираю материал для картин.
— А почему вы его здесь собираете? Могли бы на Красной площади фотографировать.
— А что, на Красной площади можно?
— Ну что же вы, занимаетесь таким делом и не знаете?
— А каким делом я занимаюсь?
— Ну вот, час пик, толпы народа, пьяные…
— Ну, во-первых, сегодня выходной и никаких толп нет, а во-вторых, вы мне что, шьете сбор материалов, порочащих советскую действительность?
— Нет-нет, что вы. Но почему же вы оказались именно здесь, в Беляево? У нас ведь есть красивейшие станции — Новослободская, Новокузнецкая, Маяковская, — снимали бы там.
— Я оказался в Беляево потому, что живу в Ясенево. Я каждый день два раза здесь оказываюсь. А для картины мне нужна не станция, а вагон — вот я в вагоне и снимал, вам же доложили.
В этот момент раздается звонок:
— Да, ага, угу, есть такое дело. Так, ясно, спасибо, кто навел?
И ко мне:
— Ну, что ж. Мы теперь все про вас знаем, — и называет мне мою архитектурную должность и место работы — 4-ый Моспроект, из которого я уже четыре года как ушел.
— Устарело, — говорю.
— Не может быть — у нас самые последние данные.
Достаю из сумки красную книжечку работника Монументального комбината Худфонда СССР.
— Да-а, ну ладно. Собственно, у нас к вам претензий нет, мы просто удостоверили вашу личность: в метро фотографировать не запрещено. Только наперед не связывайтесь с пьяными. Ну и работайте, когда народу поменьше.
Мы почти ласково распрощались. Через несколько лет, в самый разгар перестройки, фотографировать в метро было запрещено.
А вот еще одна история, в которой задействован контингент противоположного, если можно так выразиться, рода занятий. В ожидании электрички на платформе «Перловка» я, задрав голову, снимал людей, идущих по пешеходному мостику. Был теплый майский вечер, часов семь, так что из Москвы народ валом валил, а на моей платформе было пустовато. Подошла электричка. Я двинулся в сторону ближайшей двери, но тут же столкнулся с каким-то дядькой, извинился и пошел к дальним дверям того же вагона. Однако что-то меня смутило: почему он стоял так близко — ведь на платформе было свободно. Размышляя так и двигаясь по инерции к дальним дверям, я запустил руку в раскрытую сумку, висевшую у меня на плече, и начал нервно шарить: на месте были только что сложенные туда фотопринадлежности, а бумажника не было. Я оглянулся. Какой-то человек, вроде бы похожий на того, с которым я столкнулся, выглядывал из тамбура, в который я не смог попасть и, кажется, наблюдал за мной.
Не успев ни о чем подумать, я вскочил в захлопывающуюся дверь того же вагона, прошел через салон (поезд тем временем тронулся) и открыл дверь переднего тамбура. Моим глазам предстало зрелище, которое редко дано наблюдать смертному: в ласковых, проявленных пылью, лучах заходящего солнца три амбала потрошили мой бумажник. Последующие свои действия объясняю тем, что так и не успел ни о чем подумать. Подумал, не полез бы: в тамбуре кроме нас никого; в салоне сидит кой-какой народ, освещаемый все теми же ласковыми лучами, но разве кто-нибудь сунется, если что, а из этих троих каждый меня один на один без проблем уделает. Но подумать я не успел — меня просто взбесило, что они, занятые своим делом, даже не обратили внимания на вошедшего. Я резко выхватил бумажник, трепыхавшийся в их руках. К этому моменту один из них уже извлек деньги и, увидев меня, сжал их в кулаке.
— Отдай деньги, сволочь.
Тот, кто изымал у меня бумажник, — наверное, главный, не растерялся:
— А что это ты фотографируешь на железной дороге? Фотографировать запрещено.
И тут я, действуя опять же по чувству, а не по разуму, произнес текст: громко и напористо. Он был незатейлив как по содержанию, так и по форме. Содержательная сторона сводилась к тому, что, дескать, я вас сейчас в Лосинке сдам куда надо, и там вам разъяснят, кому и что запрещено, и потом у вас будет еще несколько лет обдумать эту интересную тему в специально созданных для таких как вы заведениях. А по форме это был густой мат. С мобилизацией всех наличных ресурсов. Я, наконец, остановился, тяжело дыша.
— Ну ладно, что ль, — сказал после паузы главный, — отдай ему деньги. Не видишь что ли: свой — корреспондент.
После они стояли, понурив головы и вышли в Лосинке. Весь сюжет, начиная с остановки электрички в Перловке, занял две с половиной минуты. А я корю себя за малодушие: там, в тамбуре, после полной победы, не решился достать фотоаппарат и щелкнуть своих грабителей на память. Номер мог бы пройти — они были совершенно деморализованы, но на эту акцию уже не осталось куража. Да, кстати, у меня в кошельке семнадцать рублей было.
В общем, много всяких историй. А у вино-водочных магазинов в известную пору борьбы с алкоголизмом была самая опасная работа: народ нервный и даже не очень сознательный (в смысле пролезть без очереди и т.п.), но по-прежнему очень патриотичный и бдительный. Тут даже пару раз линчем попахивало.
На улице Чернышевского раз дружинника науськали: «Он вас, — говорят, — фотографировал». Там и простые люди были: «Щас рыло-то начистим», и интеллигентные: «За такую деятельность знаете что полагается? — да-да, расстрел, потому что ваша деятельность диверсионная.» Дружинник возбудился, подходит ко мне — аж порозовел весь:
— Вы почему меня фотографировали?
— Сейчас, — говорю, — товарищ добровольный помощник, вина возьму, а после и поговорить можно — видите, очередь подходит.
Ну, вино — дело святое — взять дали, а из магазина выйти не дают: обступили с неприятными выражениями лиц и теснят в подсобку, и, чувствую, у них какое-то такое воодушевление наступает, нехорошее такое. И тут вдруг очередная склока у дверей: кто-то лезет, а его не пускают. Дружинник отвлекся — это же по его части, кто-то из моего оцепления — тоже, и я сподобился через образовавшуюся прореху продвинуться чуть ближе к выходу. А там какой-то очкарик вопит:
— Да стоял же я, ей богу стоял. Все обещали, что пустят, а теперь никто не помнит — совесть у вас есть?
Теснимый ожесточенной толпой, он затравленно озирался по сторонам и, наконец, нашел к кому обратиться:
— Вот вы же меня помните? — обратился он ко мне, — скажите им…
— Да, конечно я вас помню. Отлично помню. Я сейчас пойду и скажу им. А ну-ка, разрешите…
Я отпихнул квелого дружинника и выскочил на улицу.

1988 г.

 

 

От редакции Мэйдэй: подписывайтесь на нас пожалуйста, это очень важно для нас:

Телеграм: t.me/mayday_rocks

Яндекс Дзен: zen.yandex.ru/mayday.rocks

Фэйсбук: facebook.com/mayday.now

Твиттер: twitter.com/MaydayRRRocks