ВОСЕМЬ ЛЕТ
23 апреля, 2018 8:27 дп
PHIL SUZEMKA
Phil Suzemka:
Когда ему было восемь лет, он потерялся в тайге.
Число восемь во всей этой истории стало магическим: ему было восемь лет, он восемь часов пролежал под снегом. Потом его нашли охотники-нанайцы и он провёл у них в стойбище восемь дней.
Он говорил, что на прощанье они подарили ему лыжи. Я не уверен, что они не подарили ему восемь лыж. Хотя, может, и две.
Разделим восемь на два. Получится четыре.
В четвёртом классе он решил переплыть Амур. Это решение пришло к нему не в верховьях великой реки, где жили его друзья нанайцы, а в Хабаровске, во время летнего разлива, случившегося от каких-то непомерных дождей, прошедших там, в верховьях, над нанайцами.
Он учился в четвёртом классе, а Амур был шириной четыре километра.
— И ты что — проплыл все четыре километра в четвёртом классе? – удивлённо спросил его я.
— Вообще-то, больше, — признался он. – Течение сильное, меня ещё километра на четыре снесло вниз. Короче, километров восемь проплыл…
Я понял, что в этих цифрах что-то заключено.
Ну, например, много позже, в годы, которые он почему-то называл зрелыми, хотя всё, что с ним тогда случалось, свидетельствовало о чём угодно, кроме зрелости и присутствия разума, — так вот, в те самые годы корабль, на котором он был «вторым человеком», четыре раза горел в Охотском море, два раза садился на рифы у Кунашира и восемь суток не мог попасть в порт Южно-Курильска из-за шторма.
При этом я не поручусь, что на рифы они садились именно у Кунашира, а не у, скажем, Симушира или, например, Парамушира.
Названия островов Курильской гряды у меня лично вызывают сложные чувства. Во-первых, я их никогда не мог запомнить. Более того, — я их и прочитать-то могу с трудом. А вообще, натыкаясь на названия Кунашир, Симушир, Парамушир, я каждый раз вспоминаю Франсуа Ксавье, средневекового миссионера, утверждавшего, что «язык этот придуман синклитом дьяволов с целью свести с ума христолюбивое человечество».
Я с бóльшим спокойствием отношусь к названиям островов Уруп и Итуруп. Это мне ближе и понятнее. Это что-то вроде «ботинок» и «полуботинок».
Впрочем, я совершенно не собирался рассказывать о Курилах и о своем отношении к ним. Я б вообще малодушно вернул их японцам: сами назвали, сами и разбирайтесь со своим синклитом дьяволов. Но я не государственный человек да и рассказываю не о государстве.
Я рассказываю о нём, о специалисте.
Он падал с восьмиметровой вышки спиной на четырехметровый сарай. Из крыши сарая торчала самодельная антенна – штырь толщиной в палец.
— Длинный? – спросил я.
— Метра два… — ответил он.
«Чего я, дурак такой, ещё спрашиваю?..» — подумалось мне.
Естественно, он упал мимо и слава Богу, иначе через две недели не летел бы он с обрыва вместе с другими пассажирами рейсового автобуса. Они б улетели без него. Хотя, хорошо его зная, могу с уверенностью сказать – они бы как раз доехали, не будь его с ними. Автобус сорвался в пропасть именно потому, что он успел взять на него билет. Четыре колеса, восемь метров обрыв, двое с переломами. У него сотрясение мозга.
Я навещал его в больнице. У него и в мыслях не было, что ему специально потрясли мозги, чтоб он хоть о чём-то задумался. Этот тетрис вообще редко складывался, тряси его не тряси.
Он сказал:
— Принеси шторм-трап. Меня не выпускают.
Шторм-трап – это, если говорить по-людски, — верёвочная лестница. Хотя я понимаю, что даже «верёвочная лестница» – это совершенно не по-людски. Но он всё называл своими морскими словечками. Трап, гальюн, крен на левый борт и килевая качка…
Когда он открывал мне дверь, то мог сказать: «Не разувайся, палуба грязная». После этого я обычно внимательно смотрел под ноги, потому что боялся утонуть, несмотря на то, что квартира была на четвёртом этаже.
А килевая качка с креном на оба борта и дифферентом на корму – это, когда он пил. Пил он, как матрос. А тут ещё шторм-трап подавай! Я ему его сплёл и принёс. И он по нему полез. Он не упал. Он мог упасть откуда угодно, кроме корабельной снасти. Он мог жестоко порезать себя листом бумаги, но никак не кортиком. Он считал себя моряком. В общем, он им и был. А к суше он не приспособился.
Впрочем, и на море не всё было гладко с самого начала. Когда он возвращался из учебного похода на базу, их субмарину разрезал такой же учебный эсминец. По счастью, база была рядом, а глубина – метров двадцать.
Их подняли. На базе даже радовались: вот, мол, как хорошо получилось – и эти спасать научились, и те обрели навыки спокойного лежания на дне без воздуха. Ясное дело, такая авария только на пользу будущим морякам, которые учатся красиво тонуть. Просто праздник какой-то!
Я спросил:
— Ты понял, почему не стоит плавать на подводных лодках?
— Ходить… — поправил он. – Моряки говорят «ходить», а не «плавать».
Я спросил:
— Ты понял, почему не стоит ходить на подводных лодках?
— Стоит! – уверенно сказал он. – Если б ты знал, что такое вдохнуть полной грудью настоящий воздух, после того как двое суток пролежал на дне!
Честно говоря, я этого не знал и знать не хочу. В гробу я видел лежать на дне! В смысле, не хочу я видеть себя в железном гробу ни на каком дне. Но он рассказал об этом своему младшему брату и убедил того пойти в военно-морское.
Брат, к счастью, не потоп, а нормально отслужил и стал капитаном второго ранга. Я с ним встречался, он доволен тем, как сложилась жизнь: две кругосветки на атомоходах, четыре океана, восемь автономных плаваний. Сын брата тоже подводник. Теперь вся семья – подводники, а он – нет.
Он их обдурил и вообще ушёл из военного флота. В конце пятидесятых он поступил в московский институт иностранных языков.
Он туда поступил, но учиться там не собирался. Немецкий нормально преподавали и в военно-морском. Когда живешь на Балтике, то больше всего ожидаешь встречи в бою именно с немцами.
В тот раз, в сорок первом, не получилось, немцы быстренько заблокировали весь наш флот и — никаких тебе встреч. Ну и что? — это только доказывает, что основных подлянок надо ждать как раз от немцев. А остальных врагов можно не принимать в расчёт, или, в крайнем случае, объясниться с ними по-немецки.
Поэтому, вместо обучения языкам он организовал кружок пилотов скоростных катеров и ансамбль, в котором играл на гитаре. Они пели модные песни — про несчастную любовь лётчика, которому теперь надо воткнуть в могилу деревянный пропеллер (возможно, осиновый), про кейптаунский порт, про ландыши.
И про город Коимбру из кинокартины «Возраст Любви» с Лолитой Торрес. У них как раз был возраст любви, хотя сейчас это сложно представить.
Его игра импонировала однокурсницам, одну из которых ему очень понадобилось соблазнить. Впрочем, из всего набора достоинств, на которые уповали его морские командиры, барышня отозвалась лишь на умение дёргать струны. Все остальное её не заинтересовало.
Ну, во-первых, у него был небольшой рост, а, во-вторых, — кривые ноги. Это чудесное сочетание приводило в восторг капитана его подводной лодки, но не произвело никакого действия на барышню. Да и в самом деле, можно ли отдаться человеку только за то, что в случае объявления войны он способен пролезть из одного отсека в другой через какую-то дырку и осторожно нащупать кривой ногой очень нужный рычаг?
У него почти не было шансов. И тогда он не придумал ничего лучшего, как прыгнуть в Москва-реку с перил Крымского моста.
Сейчас показывают всякие передачи про самоубийства. Разные идиоты залезают на перила Крымского моста, полиция перекрывает движение, приезжают психологи и часа три уговаривают идиотов слезть, объясняя им, что если прыгнуть с перил Крымского моста в реку, то можно убиться.
Идиоты радостно объясняют психологам, что именно за этим они сюда и полезли. Психологи лживыми голосами объясняют идиотам, что жизнь прекрасна.
А как это можно объяснить идиоту?!
В середине пятидесятых про суицид ничего не знали. Про психологов – тоже. И все считали, что жизнь действительно прекрасна.
Он залез на перила на глазах у барышни и прыгнул. И не убился. Потому, что прыгать в одежде с мачты их в военно-морском, оказывается, тоже учили. Так что ничего такого уж особенного он не сделал: практически, в очередной раз зачёт сдал. Но барышня возмущённо сказала: «Идиот!» И была права.
Через месяц они поженились…
Потом он окончил институт и уехал на Сахалин. Вообще-то, ему предлагали ГДР, а он захотел на Сахалин. Я спросил: «Почему?» Он ответил: «А я там не был». «А в ГДР ты был?» Он подумал и сказал: «Там тоже не был».
Он оставил в Москве бабкину квартиру в переулке на Горького и смылся на этот свой Сахалин.
***
…Бабка, пока была жива, обучала его совершенно необходимым в жизни вещам. Она показала как правильно в военное время продавать на рынке картофельные очистки («а вот кому тамбовские, свежие, толстые, в пол-пальца, жарь не хочу!»)
— Война ж скоро кончится! — возмущался он.
— После войны ещё хуже будет, — прозорливо обещала опытная бабка, повидавшая этих войн в ассортименте.
С развлечениями тогда было не очень, а вот войну давали часто и масштабно.
Отец приехал с фронта и сын пожаловался ему на очистки. Отец снял широкий офицерский ремень и выпорол сына.
— Бабку надо слушаться, — сказал отец, снова уезжая на фронт.
Урок был настолько суровым, что старуха, пользуясь случаем, заставила внука выучить Евангелие.
— Какие тропари?! Я пионерскую клятву давал! — орал он на неё из-за шкафа.
— А вот за эту клятву, анчибел, еще и псалмы у меня петь будешь, иродово семя, — мстительно обещала бабка и слова свои сдержала.
Когда с победой вернулся отец, то обнаружил, что они с бабкой перебрасываются цитатами из отцов церкви. Сын ни на что больше не жаловался. Тогда отец опять его выпорол, но теперь уже со словами «не хрен бабку слушаться».
В таких формах в до-ювенальную эпоху преподносили основы диалектики. Признаться, в мои годы учили уже не так хорошо…
***
Он оставил бабкину квартиру и уехал на Сахалин. Ему говорили, что зря он оставляет московское жильё. «Какая разница? – удивлялся он. – Всё равно через двадцать лет коммунизм будет!»
Тогда как раз обещали коммунизм через двадцать лет. Кстати, не соврали: двадцать лет действительно прошло. А коммунизм отменили. Что-то не срослось.
Когда выяснилось, что коммунизм отменяют, он стал пить.
Как я уже говорил, пил он как матрос. Вернее, это не я, это он сам о себе говорил, что пьёт он как матрос. На мой взгляд, он пил как матрос, который не умеет пить. И вёл себя после этого, как юнга, которого приходится ловить всей командой.
Но он всё равно продолжал пить, поскольку для этого имелась масса причин. В частности, ему не нравилось работать в школе, куда он попал преподавать немецкий язык. Ученики не понимали, зачем им нужен немецкий. Когда живешь на Сахалине, меньше всего ожидаешь встречи именно с немцами.
Особенно немецкий язык возмущал местных корейцев. Если ты нормальный сахалинский кореец, то играй в «чу», ешь своё «хе», собирай чилимов и делай морковку. Какие немцы! — немцы этой морковки в глаза не видели! А у корейцев, как те ни пытались представить себе немцев, каждый раз получались японцы. Сахалин, чо! Как тут не пить!
Но, в основном, он пил потому, что хотел снова стать моряком и что-нибудь бороздить. Моряки – они бороздят. В этом есть что-то бессмысленное, что раздражает жителей суши. Крестьяне, положим, тоже бороздят, но там, где бороздят крестьяне, хоть что-нибудь, да вырастает. Какой-нибудь невзрачный и бессмысленный злак, но проклюнется. Там же, где бороздят моряки, ничего никогда не вырастет, кроме рыбы, которую, в общем, бороздить необязательно.
Он ушёл первым помощником капитана по политической части на какой-то танкер. Они возили то нефть на Чукотку, то масло из Новой Зеландии. На танкере он продолжил пить от радости, что опять стал моряком. Когда ему сказали, что он пьёт достаточно много не только для руководящего состава, но и для простого матроса, он обиделся и списался на берег.
На берегу к тому времени образовалось много интересной работы.
Он работал экспедитором на спиртзаводе и разъезжал по острову в товарных вагонах, забитых ящиками с портвейном.
Он был начальником оперативного отдела в штабе гражданской обороны и снова разъезжал по острову с портвейном, но на этот раз – в служебной машине.
Специалисту всё равно, где работать и что делать.
***
А ещё он играл в самодеятельном театре. Туда его пристроила жена. Она же и создала этот театр в школе, где преподавала.
…Самодеятельность была отличительной чертой эпохи. Журналы публиковали заметки «Как самому утеплить автомобиль «Москвич», потому что утеплять его на заводе никому не приходило в голову. «Наука и Жизнь», полностью оправдывая своё название, рассказывала сколько удивительных вещей можно наделать из пустого стержня от шариковой ручки.
Покупать радиоприёмник считалось неприличным — каждый знал, как его собрать. Школьников на уроках труда первым делом обучали строить табуретки. Образование было поголовным и я не знаю, зачем стране понадобилось столько табуреток.
Люди кипели. Из каждой кухни неслось лязганье железа и визг пил. Магазины «Сделай Сам» лишь подогревали ажиотаж. Потому, что остальное продавалось только в «Берёзке» и комиссионных.
И культура не стояла на месте. Одни вязали макраме, другие ушли в чеканку. Медная тётка с кувшином на голове и остро торчащими грудями висела у каждого между вешалкой и туалетом. Красиво!
Самодеятельный театр, разумеется, относился к культуре и был возвышенней, чем макраме и чеканка. Его жена понимала это лучше всех, поэтому свою тётку с кувшином он так и не доделал.
***
…Их поколение изуродовала война. Война стёрла им детство. И поэтому спектакли она ставила только про войну. Вернее, не целиком спектакли, а какие-то садистские обрывки, где фашисты обязательно пытали каких-то подпольщиков.
Он с удовольствием играл в этих её постановках одного и того же фашиста и складно говорил со сцены на немецком языке. Как-никак, этот язык был одной из его специальностей.
Его жена играла как раз тех самых подпольщиц, которых он пытал: что-то было в их театре от запрещённого тогда Фрейда.
Правда, роль у него всегда была небольшая и с перерывами, так что, наставив жене бутафорских фингалов и выйдя за кулисы, он двигался к гастроному. Там брал чего-нибудь горячительного и бегом мчался назад, чтоб не опоздать к следующим пыткам.
Но он опаздывал, потому что каждый раз неминуемо попадал в милицию. Его арестовывали или прямо у школы, или на улице, или в гастрономе, потому что он бежал по городу в своей эсэсовской шинели и в своей эсэсовской фуражке.
Согласитесь, кто ж не остановит убегающего фашиста!
Тем более, пьяного фашиста!
Тем более, на Сахалине!
Он был единственным пьяным эсэсовцем на острове. И не пьяным — тоже. Менты, не веря своему счастью, писали протоколы и, облизываясь, звонили в КГБ. В результате, жена уходила за кулисы недопытанная, вся в глицериновых слезах. Дома она устраивала ему сцены.
Поскольку оба были ещё в гриме, то выглядело это странно. Как будто обнаглевшая партизанка захватила пьяного языка. Он тихо поддакивал и каялся за весь вермахт, а она щёлкала ножницами, делая вырезки из газет и журналов. Другими словами, добывала ценную информацию.
Вырезки касались всего. Биографии Рауля Кастро, праздника животноводов, стихов Эдуарда Асадова и самой проблемной темы — «Есть ли жизнь на Марсе?» Тогда это всех волновало, потому, что про жизнь на Западе говорить было не принято, а жизнь в СССР сводилась к мысли, что «войны нет и на том спасибо». Значит, оставался Марс.
А из КГБ ментам на третий раз сказали: «По поводу пьяных эсэсовцев больше не беспокоить. Не так их у нас на острове и много».
***
Он снова ушёл на флот. «Меня возьмут, потому что я — специалист», — говорил он, и его действительно брали. Другое дело, что те, кто брал, не предполагали, что связываются со специалистом широкого профиля.
Он работал на рыболовном сейнере и, когда тралом вытащили на палубу поднятый со дна неразорвавшийся снаряд, он собрался его разрядить. «Я – комендор по первой специальности! – кричал он тем, кто, сопя, держал его за руки. – Я знаю, как это делать!» Его заперли в кубрик, а снаряд от греха снова кинули в море.
Корабли возвращались на Сахалин и он из порта пробирался домой. Однажды пурга застала его в одной таёжной деревне.
…В дом, где его приютили, вечером набились какие-то бабки и наладились молиться. Молитв бабки толком не знали, о псалмах имели смутное представление и молебствование у них не задалось. Он расстроился. Кто ж так молится! Вот его учили так учили!
— Ну, и что ты сделал? – спросил я
— Слез с печки и начал их просвещать, — ответил он.
Вообще, когда он рассказывал мне эту историю, меня совершенно потрясла одна его фраза.
— Ты знаешь, — сказал он, — в отличие от меня, о Христе они знали понаслышке…
Я посмотрел на него с уважением и испугом.
— А ты?!
— Ну а я… — и он скромно развел руками. — Специалист, в общем…
Понятия не имею, что именно он пытался до меня донести. Но потом, много лет спустя, я обнаружил у него потрепанную Библию, на первой странице которой (там, где «Благая Весть» и всё такое) стояло посвящение: «Дорогому Толику от Господа Бога». Дальше — дата (!) и подпись (!!!). С таким я сталкивался впервые. Особенно, с подписью.
Так что, может, он и вправду всё знал не «понаслышке»…
…Две недели мела пурга. В своих ежедневных лекциях он дошел до Ионы. Как моряку это было ему ближе всего. Книгу Ионы он дополнял рассказами своих друзей из китобойной флотилии «Слава». Так сказать, «перекидывал мостик в современность». Получалось наглядно, живо и доходчиво. Тем более, что китовое мясо продавалось в магазинах и старухи были в теме.
Но потом пурга кончилась, восстановили связь с областным центром, и из сельсовета в обком ушла телеграмма о приблудном проповеднике.
Его вызвали на ковёр.
Стоит ли говорить о том, что он не выбирал лёгких путей, чтоб добраться от деревни, где по нему рыдала нечаянно обретённая паства, до областного центра. Более того, транспорт он тоже не выбирал и уехал на первом же лесовозе, стоя между кабиной и брёвнами. Прыгнул он на эту платформу тайно от водителя.
Разумеется, лесовоз свалился в пропасть и он летел вместе с машиной, удачно уворачиваясь от брёвен. Когда и он и водитель внизу, в распадке, выбрались каждый из своего сугроба, водитель, присмотревшись, спросил:
— Ты, что ли, опять? А я думал, в сугробе кто-то живёт. Я ж специально с автобуса уволился, чтоб таких как ты не возить! И опять ты!
— Не горюй! — посоветовал он водителю. — Давай ты не уходи никуда, а я, со своей стороны, на лесовозах больше ездить не буду.
***
В обкоме он сказал:
— Проповедь была только первой частью моей работы. Дальше я собирался доказывать, что Бога нет.
— Зачем доказывать? – хмуро удивились в комиссии. – Его и так нету.
Тогда считалось, что Бога нет. Потом ученые Его открыли, а тогда считалось, что нету.
— Э! Не скажите! – зацокал он языком. – Тут всё непросто. Я ж специалист! Возьмём, допустим, квантовую механику…
— Не возьмём, — обиженно сказали в комиссии. – Возьмём твою учётную карточку и накатаем туда выговор, чтоб неповадно было.
…И он уехал с Сахалина.
В небольшом посёлке в центральной России он возглавил гражданскую оборону.
Его кабинет был увешан плакатами, на которых блёклой краской были нарисованы люди, собаки, машины, деревья, здания, вода и огонь.
Есть особый род художников, которые рисуют эти плакаты. Я не знаю, где их готовят, не знаю, объединены ли они какой-то общей идеей, как импрессионисты или кубисты, — лично я вообще ни одного из них ни разу не видел. Но я точно знаю, что они существуют, причем, не просто как люди, а как целая школа, как направление в изобразительном искусстве.
У них нет имён.
У них специальные кисти.
Они сами варят свои блёклые краски.
Они никогда не видели людей, собак, машин, огня, воды, деревьев и зданий.
На их картинах изображаются действия людей во время пожаров, наводнений и ядерных взрывов.
Люди на этих картинах всегда с немножко вывернутыми руками и ногами, дети нарисованы как взрослые, только в другом масштабе, собаки стоят как вкопанные, огонь имеет три языка и горит где-нибудь в уголке.
Пожарные наклоняются к своим баграм и шлангам так, словно их привлекла лежащая на земле монетка, а автомобили не имеют прототипов среди выпускаемого промышленностью транспорта. Некоторые из людей лежат ногами к центру красивого ядерного взрыва, который, судя по перспективе, произошел в двух метрах от них.
И у всех поголовно, включая автомобили, — неправильный прикус…
Часто в углу картины пририсована какая-нибудь спичечная коробка, в которую при желании можно упрятать всех персонажей полотна, включая технику и пейзаж.
Обычно таинственные авторы этих работ экспонируются в районных больницах, кладовках школьных завхозов, котельных и в кабинетах гражданской обороны. И, несмотря на то, что экспозиция, как правило, не имеет успеха у зрителя, сами выставки идут годами…
У него, у моего специалиста, висело в кабинете несколько таких работ. Глядя на них, он составлял радиационную карту района.
…Комары в то лето доорались до того, что потеряли голос. Вместо комаров звенели дозиметры. В трёхстах километрах от кабинета громыхнул Чернобыль и теперь он пытался донести до народа и начальства мысль об опасности купаний и сбора плодов.
Начальство объявило информацию о Чернобыле секретной, поэтому народ продолжал купаться и баловаться плодами.
В конце концов, он не выдержал и публично обратился к народу с тревожными словами о купаниях и плодах. Начальство тоже не выдержало и взорвалось. Он спрятал карту, напился и два дня лежал ногами к центру взрыва. А потом уволился вместе со звенящим дозиметром. Дозиметр, как король Лир, сошёл с ума от горя и на всё говорил: «Фон в норме». Даже на двухметровые огурцы. Ему было по фигу. А специалист переживал.
***
…Последним местом его работы стала районная больница. Я до сих пор не могу понять, чем он там занимался. Он неплохо знал математику, владел двумя иностранными языками, умел стрелять из корабельных орудий главного и не очень главного калибров, хорошо плавал и, при случае, спокойно сидел на рифах, ожидая, пока его снимут.
Но, по-моему, все эти способности в больнице ни к чему. В больнице надо быть доктором и разбираться в таблетках. Он этого ничего не знал. Но его взяли. Наверно, у них до него были сплошные доктора и ни одного нормального человека. Поэтому, его взяли с радостью.
А ему самому было всё равно, где работать и что делать. У меня вообще возникло впечатление, что когда на небесах ему выписывали путёвку в жизнь, то забыли в ней указать точку назначения и маршрут. Да и ему самому было наплевать, куда идёт поезд, в котором он одновременно был кочегаром, пассажиром и иногда — кондуктором. В этом поезде он не был только машинистом. Тот остался наверху: там, где выписывают такие путёвки.
***
Когда началась борьба с алкоголем, у него в доме сразу завелось несколько ящиков водки. Пока борьбы не было, водки не было тоже. Во всяком случае, никому не приходило в голову единовременно потратить кучу денег на водку.
А тут каждого обязали выкупать весь причитающийся на семью алкоголь одним махом. В реестры старались вписывать даже грудных младенцев и дальних родственников, отчего водки сразу оказалось у всех много и все тут же начали ею меняться. Младенцы отрывались от материнских грудей и провожали бутылки ангельскими взглядами будущих потребителей.
Ему, чтоб напиться, достаточно было ста граммов. Остальное он менял на ценные вещи. Было великое время Большого Обмена. Или большое время Великого Обмана, сейчас уже не вспомнишь.
То, что ценным (в его представлении) вещам, с общечеловеческой точки зрения место было только на свалке, его только радовало. Погнутые самовары без кранов, старые велосипедные шины, медные детали неизвестного предназначения, утюги без ручек и спиралей — всё это вызывало его восхищение. Плюшкин по сравнению с ним был эстетом из Sotheby’s и Соломоном Гугенхаймом одновременно.
Но помимо ржавого и кособокого винтажа, он тяготел к высоким технологиям и однажды приволок домой какой-то ящик. Потом второй, такой же. Потом ещё. На вопрос «а что это такое?», восторженно цыкая языком, ответил:
— Стационарный ингаляционный аппарат! В больнице списали, я на водку выменял.
— Так а зачем он нужен списанный?
— Да вы не понимаете! Я ж специалист! Я его налажу, все вдыхать будем! Сто пятьдесят лет проживём!
Потом, естественно, выяснилось, что вдыхать не получится: для этого надо было еще пол-больницы вынести, на что и ста пятидесяти лет могло не хватить. Так что, водка, как всегда, пропала даром.
Его жена расстроилась:
— Даже не знаю, что и почём он в следующий раз приволочёт.
— Может, гинекологическое кресло, — предположил я.
— Зачем? — насторожилась она.
— Откуда я знаю? Скажет, например, что лёжа на нём, удобно вон с той антоновки руками и ногами сбивать яблоки. Кто ж его поймёт…
Она покачала головой:
— Будем надеяться, время всё расставит по местам.
Я на это не надеялся. При чём тут время? Я уже всё понял про билет без точки назначения. На что я мог надеяться?
Она поджала губы и, достав ножницы, принялась за свои газетные вырезки. Я заглянул ей через плечо. В заголовке значилось — «Есть ли жизнь в кефире?» Видимо, с Марсом она уже успела разобраться.
***
Однажды он сказал:
— Видишь, мозоль? Я средство нашел. В «Науке и Жизни». Надо смешать две таблетки аспирина и хозяйственное мыло…
— Почему ты решил, что это помогает от мозолей? — перебил я.
— Тибетский рецепт.
— Ты хоть представляешь, где Тибет, а где мыло с аспирином?
Он махнул рукой. По его жесту я понял, что все три составляющих находятся недалеко, за лесом, километрах в двадцати. Но, возможно, он махнул рукой, чтоб я отстал.
Я не отстал и тогда он показал мне аппарат для приготовления живой и мёртвой воды.
— В сказках всё правда, — сообщил он. — Нужна трёхлитровая банка, два контакта и провода. Включаешь в розетку…
— А что, у Змея-Горыныча была тридевятая розетка?
— Но у меня же получилось! — сказал он, наливая в мой стакан мёртвой воды.
Мёртвая вода была жёлтой на вид, тёплой и отдавала каким-то старинным электричеством. Может, такая она и должна была быть. Живая на вкус оказалась ничем не лучше.
— Это ты просто не привык ещё.
Что и говорить, когда мне было привыкать к живой воде, сапогам-скороходам, скатертям-самобранкам и мечам-кладенцам! Да и от Бога у меня пока не было ни одного подарка с личной дарственной надписью.
***
— Дай покурить, — попросил он, протянув левую руку. Правая сторона тела уже не двигалась. Собственно, поэтому я в тот раз и приехал.
— Тебе нельзя курить, — сказал я.
— Ерунда! Мне всё можно. Я проживу сто пятьдесят лет. Надо выбрать время и наладить ингалятор. Помнишь те большие коробки?
Я кивнул и протянул ему сигарету.
— А теперь бери ручку и записывай. Там самое главное — индукционные входы…
— Не надо, — остановил его я. — Успеем. Сам же сказал, что времени у нас ещё много.
…Чёртово время всё расставило по каким-то неправильным местам. Восемь лет назад я его похоронил. Это был мой отец.
Неумелый, нескладный и неудачливый. Фантазёр и специалист. Человек с билетом без пункта назначения. После похорон мать сидела опустив голову и резала, резала ножницами по газете. Края выходили неровными.
***
P.S. Я забыл, сколько было коробок. То ли две, то ли четыре, то ли восемь. Главное, найти их и понять, как настраивать ингалятор и что такое индукционные входы. Дальше всё просто. Я буду жить сто пятьдесят лет. Мне бы только понять…
в оформлении использованы работы фотохудожника
Александра Сенникова
http://www.photosight.ru/users/257/ или http://www.photodom.com/member/senal2000
живой журнал senal2000
PHIL SUZEMKA
Phil Suzemka:
Когда ему было восемь лет, он потерялся в тайге.
Число восемь во всей этой истории стало магическим: ему было восемь лет, он восемь часов пролежал под снегом. Потом его нашли охотники-нанайцы и он провёл у них в стойбище восемь дней.
Он говорил, что на прощанье они подарили ему лыжи. Я не уверен, что они не подарили ему восемь лыж. Хотя, может, и две.
Разделим восемь на два. Получится четыре.
В четвёртом классе он решил переплыть Амур. Это решение пришло к нему не в верховьях великой реки, где жили его друзья нанайцы, а в Хабаровске, во время летнего разлива, случившегося от каких-то непомерных дождей, прошедших там, в верховьях, над нанайцами.
Он учился в четвёртом классе, а Амур был шириной четыре километра.
— И ты что — проплыл все четыре километра в четвёртом классе? – удивлённо спросил его я.
— Вообще-то, больше, — признался он. – Течение сильное, меня ещё километра на четыре снесло вниз. Короче, километров восемь проплыл…
Я понял, что в этих цифрах что-то заключено.
Ну, например, много позже, в годы, которые он почему-то называл зрелыми, хотя всё, что с ним тогда случалось, свидетельствовало о чём угодно, кроме зрелости и присутствия разума, — так вот, в те самые годы корабль, на котором он был «вторым человеком», четыре раза горел в Охотском море, два раза садился на рифы у Кунашира и восемь суток не мог попасть в порт Южно-Курильска из-за шторма.
При этом я не поручусь, что на рифы они садились именно у Кунашира, а не у, скажем, Симушира или, например, Парамушира.
Названия островов Курильской гряды у меня лично вызывают сложные чувства. Во-первых, я их никогда не мог запомнить. Более того, — я их и прочитать-то могу с трудом. А вообще, натыкаясь на названия Кунашир, Симушир, Парамушир, я каждый раз вспоминаю Франсуа Ксавье, средневекового миссионера, утверждавшего, что «язык этот придуман синклитом дьяволов с целью свести с ума христолюбивое человечество».
Я с бóльшим спокойствием отношусь к названиям островов Уруп и Итуруп. Это мне ближе и понятнее. Это что-то вроде «ботинок» и «полуботинок».
Впрочем, я совершенно не собирался рассказывать о Курилах и о своем отношении к ним. Я б вообще малодушно вернул их японцам: сами назвали, сами и разбирайтесь со своим синклитом дьяволов. Но я не государственный человек да и рассказываю не о государстве.
Я рассказываю о нём, о специалисте.
Он падал с восьмиметровой вышки спиной на четырехметровый сарай. Из крыши сарая торчала самодельная антенна – штырь толщиной в палец.
— Длинный? – спросил я.
— Метра два… — ответил он.
«Чего я, дурак такой, ещё спрашиваю?..» — подумалось мне.
Естественно, он упал мимо и слава Богу, иначе через две недели не летел бы он с обрыва вместе с другими пассажирами рейсового автобуса. Они б улетели без него. Хотя, хорошо его зная, могу с уверенностью сказать – они бы как раз доехали, не будь его с ними. Автобус сорвался в пропасть именно потому, что он успел взять на него билет. Четыре колеса, восемь метров обрыв, двое с переломами. У него сотрясение мозга.
Я навещал его в больнице. У него и в мыслях не было, что ему специально потрясли мозги, чтоб он хоть о чём-то задумался. Этот тетрис вообще редко складывался, тряси его не тряси.
Он сказал:
— Принеси шторм-трап. Меня не выпускают.
Шторм-трап – это, если говорить по-людски, — верёвочная лестница. Хотя я понимаю, что даже «верёвочная лестница» – это совершенно не по-людски. Но он всё называл своими морскими словечками. Трап, гальюн, крен на левый борт и килевая качка…
Когда он открывал мне дверь, то мог сказать: «Не разувайся, палуба грязная». После этого я обычно внимательно смотрел под ноги, потому что боялся утонуть, несмотря на то, что квартира была на четвёртом этаже.
А килевая качка с креном на оба борта и дифферентом на корму – это, когда он пил. Пил он, как матрос. А тут ещё шторм-трап подавай! Я ему его сплёл и принёс. И он по нему полез. Он не упал. Он мог упасть откуда угодно, кроме корабельной снасти. Он мог жестоко порезать себя листом бумаги, но никак не кортиком. Он считал себя моряком. В общем, он им и был. А к суше он не приспособился.
Впрочем, и на море не всё было гладко с самого начала. Когда он возвращался из учебного похода на базу, их субмарину разрезал такой же учебный эсминец. По счастью, база была рядом, а глубина – метров двадцать.
Их подняли. На базе даже радовались: вот, мол, как хорошо получилось – и эти спасать научились, и те обрели навыки спокойного лежания на дне без воздуха. Ясное дело, такая авария только на пользу будущим морякам, которые учатся красиво тонуть. Просто праздник какой-то!
Я спросил:
— Ты понял, почему не стоит плавать на подводных лодках?
— Ходить… — поправил он. – Моряки говорят «ходить», а не «плавать».
Я спросил:
— Ты понял, почему не стоит ходить на подводных лодках?
— Стоит! – уверенно сказал он. – Если б ты знал, что такое вдохнуть полной грудью настоящий воздух, после того как двое суток пролежал на дне!
Честно говоря, я этого не знал и знать не хочу. В гробу я видел лежать на дне! В смысле, не хочу я видеть себя в железном гробу ни на каком дне. Но он рассказал об этом своему младшему брату и убедил того пойти в военно-морское.
Брат, к счастью, не потоп, а нормально отслужил и стал капитаном второго ранга. Я с ним встречался, он доволен тем, как сложилась жизнь: две кругосветки на атомоходах, четыре океана, восемь автономных плаваний. Сын брата тоже подводник. Теперь вся семья – подводники, а он – нет.
Он их обдурил и вообще ушёл из военного флота. В конце пятидесятых он поступил в московский институт иностранных языков.
Он туда поступил, но учиться там не собирался. Немецкий нормально преподавали и в военно-морском. Когда живешь на Балтике, то больше всего ожидаешь встречи в бою именно с немцами.
В тот раз, в сорок первом, не получилось, немцы быстренько заблокировали весь наш флот и — никаких тебе встреч. Ну и что? — это только доказывает, что основных подлянок надо ждать как раз от немцев. А остальных врагов можно не принимать в расчёт, или, в крайнем случае, объясниться с ними по-немецки.
Поэтому, вместо обучения языкам он организовал кружок пилотов скоростных катеров и ансамбль, в котором играл на гитаре. Они пели модные песни — про несчастную любовь лётчика, которому теперь надо воткнуть в могилу деревянный пропеллер (возможно, осиновый), про кейптаунский порт, про ландыши.
И про город Коимбру из кинокартины «Возраст Любви» с Лолитой Торрес. У них как раз был возраст любви, хотя сейчас это сложно представить.
Его игра импонировала однокурсницам, одну из которых ему очень понадобилось соблазнить. Впрочем, из всего набора достоинств, на которые уповали его морские командиры, барышня отозвалась лишь на умение дёргать струны. Все остальное её не заинтересовало.
Ну, во-первых, у него был небольшой рост, а, во-вторых, — кривые ноги. Это чудесное сочетание приводило в восторг капитана его подводной лодки, но не произвело никакого действия на барышню. Да и в самом деле, можно ли отдаться человеку только за то, что в случае объявления войны он способен пролезть из одного отсека в другой через какую-то дырку и осторожно нащупать кривой ногой очень нужный рычаг?
У него почти не было шансов. И тогда он не придумал ничего лучшего, как прыгнуть в Москва-реку с перил Крымского моста.
Сейчас показывают всякие передачи про самоубийства. Разные идиоты залезают на перила Крымского моста, полиция перекрывает движение, приезжают психологи и часа три уговаривают идиотов слезть, объясняя им, что если прыгнуть с перил Крымского моста в реку, то можно убиться.
Идиоты радостно объясняют психологам, что именно за этим они сюда и полезли. Психологи лживыми голосами объясняют идиотам, что жизнь прекрасна.
А как это можно объяснить идиоту?!
В середине пятидесятых про суицид ничего не знали. Про психологов – тоже. И все считали, что жизнь действительно прекрасна.
Он залез на перила на глазах у барышни и прыгнул. И не убился. Потому, что прыгать в одежде с мачты их в военно-морском, оказывается, тоже учили. Так что ничего такого уж особенного он не сделал: практически, в очередной раз зачёт сдал. Но барышня возмущённо сказала: «Идиот!» И была права.
Через месяц они поженились…
Потом он окончил институт и уехал на Сахалин. Вообще-то, ему предлагали ГДР, а он захотел на Сахалин. Я спросил: «Почему?» Он ответил: «А я там не был». «А в ГДР ты был?» Он подумал и сказал: «Там тоже не был».
Он оставил в Москве бабкину квартиру в переулке на Горького и смылся на этот свой Сахалин.
…Бабка, пока была жива, обучала его совершенно необходимым в жизни вещам. Она показала как правильно в военное время продавать на рынке картофельные очистки («а вот кому тамбовские, свежие, толстые, в пол-пальца, жарь не хочу!»)
— Война ж скоро кончится! — возмущался он.
— После войны ещё хуже будет, — прозорливо обещала опытная бабка, повидавшая этих войн в ассортименте.
С развлечениями тогда было не очень, а вот войну давали часто и масштабно.
Отец приехал с фронта и сын пожаловался ему на очистки. Отец снял широкий офицерский ремень и выпорол сына.
— Бабку надо слушаться, — сказал отец, снова уезжая на фронт.
Урок был настолько суровым, что старуха, пользуясь случаем, заставила внука выучить Евангелие.
— Какие тропари?! Я пионерскую клятву давал! — орал он на неё из-за шкафа.
— А вот за эту клятву, анчибел, еще и псалмы у меня петь будешь, иродово семя, — мстительно обещала бабка и слова свои сдержала.
Когда с победой вернулся отец, то обнаружил, что они с бабкой перебрасываются цитатами из отцов церкви. Сын ни на что больше не жаловался. Тогда отец опять его выпорол, но теперь уже со словами «не хрен бабку слушаться».
В таких формах в до-ювенальную эпоху преподносили основы диалектики. Признаться, в мои годы учили уже не так хорошо…
Он оставил бабкину квартиру и уехал на Сахалин. Ему говорили, что зря он оставляет московское жильё. «Какая разница? – удивлялся он. – Всё равно через двадцать лет коммунизм будет!»
Тогда как раз обещали коммунизм через двадцать лет. Кстати, не соврали: двадцать лет действительно прошло. А коммунизм отменили. Что-то не срослось.
Когда выяснилось, что коммунизм отменяют, он стал пить.
Как я уже говорил, пил он как матрос. Вернее, это не я, это он сам о себе говорил, что пьёт он как матрос. На мой взгляд, он пил как матрос, который не умеет пить. И вёл себя после этого, как юнга, которого приходится ловить всей командой.
Но он всё равно продолжал пить, поскольку для этого имелась масса причин. В частности, ему не нравилось работать в школе, куда он попал преподавать немецкий язык. Ученики не понимали, зачем им нужен немецкий. Когда живешь на Сахалине, меньше всего ожидаешь встречи именно с немцами.
Особенно немецкий язык возмущал местных корейцев. Если ты нормальный сахалинский кореец, то играй в «чу», ешь своё «хе», собирай чилимов и делай морковку. Какие немцы! — немцы этой морковки в глаза не видели! А у корейцев, как те ни пытались представить себе немцев, каждый раз получались японцы. Сахалин, чо! Как тут не пить!
Но, в основном, он пил потому, что хотел снова стать моряком и что-нибудь бороздить. Моряки – они бороздят. В этом есть что-то бессмысленное, что раздражает жителей суши. Крестьяне, положим, тоже бороздят, но там, где бороздят крестьяне, хоть что-нибудь, да вырастает. Какой-нибудь невзрачный и бессмысленный злак, но проклюнется. Там же, где бороздят моряки, ничего никогда не вырастет, кроме рыбы, которую, в общем, бороздить необязательно.
Он ушёл первым помощником капитана по политической части на какой-то танкер. Они возили то нефть на Чукотку, то масло из Новой Зеландии. На танкере он продолжил пить от радости, что опять стал моряком. Когда ему сказали, что он пьёт достаточно много не только для руководящего состава, но и для простого матроса, он обиделся и списался на берег.
На берегу к тому времени образовалось много интересной работы.
Он работал экспедитором на спиртзаводе и разъезжал по острову в товарных вагонах, забитых ящиками с портвейном.
Он был начальником оперативного отдела в штабе гражданской обороны и снова разъезжал по острову с портвейном, но на этот раз – в служебной машине.
Специалисту всё равно, где работать и что делать.
А ещё он играл в самодеятельном театре. Туда его пристроила жена. Она же и создала этот театр в школе, где преподавала.
…Самодеятельность была отличительной чертой эпохи. Журналы публиковали заметки «Как самому утеплить автомобиль «Москвич», потому что утеплять его на заводе никому не приходило в голову. «Наука и Жизнь», полностью оправдывая своё название, рассказывала сколько удивительных вещей можно наделать из пустого стержня от шариковой ручки.
Покупать радиоприёмник считалось неприличным — каждый знал, как его собрать. Школьников на уроках труда первым делом обучали строить табуретки. Образование было поголовным и я не знаю, зачем стране понадобилось столько табуреток.
Люди кипели. Из каждой кухни неслось лязганье железа и визг пил. Магазины «Сделай Сам» лишь подогревали ажиотаж. Потому, что остальное продавалось только в «Берёзке» и комиссионных.
И культура не стояла на месте. Одни вязали макраме, другие ушли в чеканку. Медная тётка с кувшином на голове и остро торчащими грудями висела у каждого между вешалкой и туалетом. Красиво!
Самодеятельный театр, разумеется, относился к культуре и был возвышенней, чем макраме и чеканка. Его жена понимала это лучше всех, поэтому свою тётку с кувшином он так и не доделал.
…Их поколение изуродовала война. Война стёрла им детство. И поэтому спектакли она ставила только про войну. Вернее, не целиком спектакли, а какие-то садистские обрывки, где фашисты обязательно пытали каких-то подпольщиков.
Он с удовольствием играл в этих её постановках одного и того же фашиста и складно говорил со сцены на немецком языке. Как-никак, этот язык был одной из его специальностей.
Его жена играла как раз тех самых подпольщиц, которых он пытал: что-то было в их театре от запрещённого тогда Фрейда.
Правда, роль у него всегда была небольшая и с перерывами, так что, наставив жене бутафорских фингалов и выйдя за кулисы, он двигался к гастроному. Там брал чего-нибудь горячительного и бегом мчался назад, чтоб не опоздать к следующим пыткам.
Но он опаздывал, потому что каждый раз неминуемо попадал в милицию. Его арестовывали или прямо у школы, или на улице, или в гастрономе, потому что он бежал по городу в своей эсэсовской шинели и в своей эсэсовской фуражке.
Согласитесь, кто ж не остановит убегающего фашиста!
Тем более, пьяного фашиста!
Тем более, на Сахалине!
Он был единственным пьяным эсэсовцем на острове. И не пьяным — тоже. Менты, не веря своему счастью, писали протоколы и, облизываясь, звонили в КГБ. В результате, жена уходила за кулисы недопытанная, вся в глицериновых слезах. Дома она устраивала ему сцены.
Поскольку оба были ещё в гриме, то выглядело это странно. Как будто обнаглевшая партизанка захватила пьяного языка. Он тихо поддакивал и каялся за весь вермахт, а она щёлкала ножницами, делая вырезки из газет и журналов. Другими словами, добывала ценную информацию.
Вырезки касались всего. Биографии Рауля Кастро, праздника животноводов, стихов Эдуарда Асадова и самой проблемной темы — «Есть ли жизнь на Марсе?» Тогда это всех волновало, потому, что про жизнь на Западе говорить было не принято, а жизнь в СССР сводилась к мысли, что «войны нет и на том спасибо». Значит, оставался Марс.
А из КГБ ментам на третий раз сказали: «По поводу пьяных эсэсовцев больше не беспокоить. Не так их у нас на острове и много».
Он снова ушёл на флот. «Меня возьмут, потому что я — специалист», — говорил он, и его действительно брали. Другое дело, что те, кто брал, не предполагали, что связываются со специалистом широкого профиля.
Он работал на рыболовном сейнере и, когда тралом вытащили на палубу поднятый со дна неразорвавшийся снаряд, он собрался его разрядить. «Я – комендор по первой специальности! – кричал он тем, кто, сопя, держал его за руки. – Я знаю, как это делать!» Его заперли в кубрик, а снаряд от греха снова кинули в море.
Корабли возвращались на Сахалин и он из порта пробирался домой. Однажды пурга застала его в одной таёжной деревне.
…В дом, где его приютили, вечером набились какие-то бабки и наладились молиться. Молитв бабки толком не знали, о псалмах имели смутное представление и молебствование у них не задалось. Он расстроился. Кто ж так молится! Вот его учили так учили!
— Ну, и что ты сделал? – спросил я
— Слез с печки и начал их просвещать, — ответил он.
Вообще, когда он рассказывал мне эту историю, меня совершенно потрясла одна его фраза.
— Ты знаешь, — сказал он, — в отличие от меня, о Христе они знали понаслышке…
Я посмотрел на него с уважением и испугом.
— А ты?!
— Ну а я… — и он скромно развел руками. — Специалист, в общем…
Понятия не имею, что именно он пытался до меня донести. Но потом, много лет спустя, я обнаружил у него потрепанную Библию, на первой странице которой (там, где «Благая Весть» и всё такое) стояло посвящение: «Дорогому Толику от Господа Бога». Дальше — дата (!) и подпись (!!!). С таким я сталкивался впервые. Особенно, с подписью.
Так что, может, он и вправду всё знал не «понаслышке»…
…Две недели мела пурга. В своих ежедневных лекциях он дошел до Ионы. Как моряку это было ему ближе всего. Книгу Ионы он дополнял рассказами своих друзей из китобойной флотилии «Слава». Так сказать, «перекидывал мостик в современность». Получалось наглядно, живо и доходчиво. Тем более, что китовое мясо продавалось в магазинах и старухи были в теме.
Но потом пурга кончилась, восстановили связь с областным центром, и из сельсовета в обком ушла телеграмма о приблудном проповеднике.
Его вызвали на ковёр.
Стоит ли говорить о том, что он не выбирал лёгких путей, чтоб добраться от деревни, где по нему рыдала нечаянно обретённая паства, до областного центра. Более того, транспорт он тоже не выбирал и уехал на первом же лесовозе, стоя между кабиной и брёвнами. Прыгнул он на эту платформу тайно от водителя.
Разумеется, лесовоз свалился в пропасть и он летел вместе с машиной, удачно уворачиваясь от брёвен. Когда и он и водитель внизу, в распадке, выбрались каждый из своего сугроба, водитель, присмотревшись, спросил:
— Ты, что ли, опять? А я думал, в сугробе кто-то живёт. Я ж специально с автобуса уволился, чтоб таких как ты не возить! И опять ты!
— Не горюй! — посоветовал он водителю. — Давай ты не уходи никуда, а я, со своей стороны, на лесовозах больше ездить не буду.
В обкоме он сказал:
— Проповедь была только первой частью моей работы. Дальше я собирался доказывать, что Бога нет.
— Зачем доказывать? – хмуро удивились в комиссии. – Его и так нету.
Тогда считалось, что Бога нет. Потом ученые Его открыли, а тогда считалось, что нету.
— Э! Не скажите! – зацокал он языком. – Тут всё непросто. Я ж специалист! Возьмём, допустим, квантовую механику…
— Не возьмём, — обиженно сказали в комиссии. – Возьмём твою учётную карточку и накатаем туда выговор, чтоб неповадно было.
…И он уехал с Сахалина.
В небольшом посёлке в центральной России он возглавил гражданскую оборону.
Его кабинет был увешан плакатами, на которых блёклой краской были нарисованы люди, собаки, машины, деревья, здания, вода и огонь.
Есть особый род художников, которые рисуют эти плакаты. Я не знаю, где их готовят, не знаю, объединены ли они какой-то общей идеей, как импрессионисты или кубисты, — лично я вообще ни одного из них ни разу не видел. Но я точно знаю, что они существуют, причем, не просто как люди, а как целая школа, как направление в изобразительном искусстве.
У них нет имён.
У них специальные кисти.
Они сами варят свои блёклые краски.
Они никогда не видели людей, собак, машин, огня, воды, деревьев и зданий.
На их картинах изображаются действия людей во время пожаров, наводнений и ядерных взрывов.
Люди на этих картинах всегда с немножко вывернутыми руками и ногами, дети нарисованы как взрослые, только в другом масштабе, собаки стоят как вкопанные, огонь имеет три языка и горит где-нибудь в уголке.
Пожарные наклоняются к своим баграм и шлангам так, словно их привлекла лежащая на земле монетка, а автомобили не имеют прототипов среди выпускаемого промышленностью транспорта. Некоторые из людей лежат ногами к центру красивого ядерного взрыва, который, судя по перспективе, произошел в двух метрах от них.
И у всех поголовно, включая автомобили, — неправильный прикус…
Часто в углу картины пририсована какая-нибудь спичечная коробка, в которую при желании можно упрятать всех персонажей полотна, включая технику и пейзаж.
Обычно таинственные авторы этих работ экспонируются в районных больницах, кладовках школьных завхозов, котельных и в кабинетах гражданской обороны. И, несмотря на то, что экспозиция, как правило, не имеет успеха у зрителя, сами выставки идут годами…
У него, у моего специалиста, висело в кабинете несколько таких работ. Глядя на них, он составлял радиационную карту района.
…Комары в то лето доорались до того, что потеряли голос. Вместо комаров звенели дозиметры. В трёхстах километрах от кабинета громыхнул Чернобыль и теперь он пытался донести до народа и начальства мысль об опасности купаний и сбора плодов.
Начальство объявило информацию о Чернобыле секретной, поэтому народ продолжал купаться и баловаться плодами.
В конце концов, он не выдержал и публично обратился к народу с тревожными словами о купаниях и плодах. Начальство тоже не выдержало и взорвалось. Он спрятал карту, напился и два дня лежал ногами к центру взрыва. А потом уволился вместе со звенящим дозиметром. Дозиметр, как король Лир, сошёл с ума от горя и на всё говорил: «Фон в норме». Даже на двухметровые огурцы. Ему было по фигу. А специалист переживал.
…Последним местом его работы стала районная больница. Я до сих пор не могу понять, чем он там занимался. Он неплохо знал математику, владел двумя иностранными языками, умел стрелять из корабельных орудий главного и не очень главного калибров, хорошо плавал и, при случае, спокойно сидел на рифах, ожидая, пока его снимут.
Но, по-моему, все эти способности в больнице ни к чему. В больнице надо быть доктором и разбираться в таблетках. Он этого ничего не знал. Но его взяли. Наверно, у них до него были сплошные доктора и ни одного нормального человека. Поэтому, его взяли с радостью.
А ему самому было всё равно, где работать и что делать. У меня вообще возникло впечатление, что когда на небесах ему выписывали путёвку в жизнь, то забыли в ней указать точку назначения и маршрут. Да и ему самому было наплевать, куда идёт поезд, в котором он одновременно был кочегаром, пассажиром и иногда — кондуктором. В этом поезде он не был только машинистом. Тот остался наверху: там, где выписывают такие путёвки.
Когда началась борьба с алкоголем, у него в доме сразу завелось несколько ящиков водки. Пока борьбы не было, водки не было тоже. Во всяком случае, никому не приходило в голову единовременно потратить кучу денег на водку.
А тут каждого обязали выкупать весь причитающийся на семью алкоголь одним махом. В реестры старались вписывать даже грудных младенцев и дальних родственников, отчего водки сразу оказалось у всех много и все тут же начали ею меняться. Младенцы отрывались от материнских грудей и провожали бутылки ангельскими взглядами будущих потребителей.
Ему, чтоб напиться, достаточно было ста граммов. Остальное он менял на ценные вещи. Было великое время Большого Обмена. Или большое время Великого Обмана, сейчас уже не вспомнишь.
То, что ценным (в его представлении) вещам, с общечеловеческой точки зрения место было только на свалке, его только радовало. Погнутые самовары без кранов, старые велосипедные шины, медные детали неизвестного предназначения, утюги без ручек и спиралей — всё это вызывало его восхищение. Плюшкин по сравнению с ним был эстетом из Sotheby’s и Соломоном Гугенхаймом одновременно.
Но помимо ржавого и кособокого винтажа, он тяготел к высоким технологиям и однажды приволок домой какой-то ящик. Потом второй, такой же. Потом ещё. На вопрос «а что это такое?», восторженно цыкая языком, ответил:
— Стационарный ингаляционный аппарат! В больнице списали, я на водку выменял.
— Так а зачем он нужен списанный?
— Да вы не понимаете! Я ж специалист! Я его налажу, все вдыхать будем! Сто пятьдесят лет проживём!
Потом, естественно, выяснилось, что вдыхать не получится: для этого надо было еще пол-больницы вынести, на что и ста пятидесяти лет могло не хватить. Так что, водка, как всегда, пропала даром.
Его жена расстроилась:
— Даже не знаю, что и почём он в следующий раз приволочёт.
— Может, гинекологическое кресло, — предположил я.
— Зачем? — насторожилась она.
— Откуда я знаю? Скажет, например, что лёжа на нём, удобно вон с той антоновки руками и ногами сбивать яблоки. Кто ж его поймёт…
Она покачала головой:
— Будем надеяться, время всё расставит по местам.
Я на это не надеялся. При чём тут время? Я уже всё понял про билет без точки назначения. На что я мог надеяться?
Она поджала губы и, достав ножницы, принялась за свои газетные вырезки. Я заглянул ей через плечо. В заголовке значилось — «Есть ли жизнь в кефире?» Видимо, с Марсом она уже успела разобраться.
Однажды он сказал:
— Видишь, мозоль? Я средство нашел. В «Науке и Жизни». Надо смешать две таблетки аспирина и хозяйственное мыло…
— Почему ты решил, что это помогает от мозолей? — перебил я.
— Тибетский рецепт.
— Ты хоть представляешь, где Тибет, а где мыло с аспирином?
Он махнул рукой. По его жесту я понял, что все три составляющих находятся недалеко, за лесом, километрах в двадцати. Но, возможно, он махнул рукой, чтоб я отстал.
Я не отстал и тогда он показал мне аппарат для приготовления живой и мёртвой воды.
— В сказках всё правда, — сообщил он. — Нужна трёхлитровая банка, два контакта и провода. Включаешь в розетку…
— А что, у Змея-Горыныча была тридевятая розетка?
— Но у меня же получилось! — сказал он, наливая в мой стакан мёртвой воды.
Мёртвая вода была жёлтой на вид, тёплой и отдавала каким-то старинным электричеством. Может, такая она и должна была быть. Живая на вкус оказалась ничем не лучше.
— Это ты просто не привык ещё.
Что и говорить, когда мне было привыкать к живой воде, сапогам-скороходам, скатертям-самобранкам и мечам-кладенцам! Да и от Бога у меня пока не было ни одного подарка с личной дарственной надписью.
— Дай покурить, — попросил он, протянув левую руку. Правая сторона тела уже не двигалась. Собственно, поэтому я в тот раз и приехал.
— Тебе нельзя курить, — сказал я.
— Ерунда! Мне всё можно. Я проживу сто пятьдесят лет. Надо выбрать время и наладить ингалятор. Помнишь те большие коробки?
Я кивнул и протянул ему сигарету.
— А теперь бери ручку и записывай. Там самое главное — индукционные входы…
— Не надо, — остановил его я. — Успеем. Сам же сказал, что времени у нас ещё много.
…Чёртово время всё расставило по каким-то неправильным местам. Восемь лет назад я его похоронил. Это был мой отец.
Неумелый, нескладный и неудачливый. Фантазёр и специалист. Человек с билетом без пункта назначения. После похорон мать сидела опустив голову и резала, резала ножницами по газете. Края выходили неровными.
P.S. Я забыл, сколько было коробок. То ли две, то ли четыре, то ли восемь. Главное, найти их и понять, как настраивать ингалятор и что такое индукционные входы. Дальше всё просто. Я буду жить сто пятьдесят лет. Мне бы только понять…
Александра Сенникова
http://www.photosight.ru/users/257/ или http://www.photodom.com/member/senal2000
живой журнал senal2000