Legendy_proiskhozhdeniya_cvetov49

Александр Перов:

ТАМ, ГДЕ НАС НЕТ

Весь день дул ветер.

Он раскачивал кусты крыжовника, шелестел ольховыми ветками, шумел высоко в соснах и гнал по небу низкие, без единого просвета, свинцовые облака – они катились бесконечными волнами из-за узкой гребенки черного ельника, над пологим голым лугом на том берегу, над такими же голыми ивами низины, между которыми чернела в побелевших уже камышах узенькая стальная речушка, над верхушками вековых сосен и крышами засыпанного палым листом, пустого дачного поселка – туда, где в полусотне километров к югу лежала грудой распластанного камня и шевелилась огнями осенняя Москва.

Временами ветер приносил мелкую холодную морось дождя. Его сетка сеялась по окнам, струилась и стекала по замшелым шиферным водостокам, шлепала, капала, шептала, собиралась лужицами и убегала по глинистым дорожкам вниз, туда, где за бог весть когда построенной, но так и оставшейся стоять времянкой росла старая, уже облетевшая, сплошь усыпанная гроздьями ягод рябина, и под ней – длинный, на шести круглых столбах, стол, крытый широкими стругаными досками и крашеный давным-давно, в незапамятные времена, светло-зеленой масляной краской. Когда-то земля вокруг него была плотно утоптана, но теперь и сам он, и длинные, во всю его длину, такие же зеленые скамейки утопали в желтой, по пояс, жухлой траве – от налетавшего ветра трава шевелилась и шуршала, и капли дождя блестели на листьях и стеблях.

Сам дом был невелик, но оттого, что построен он был на склоне, казался выше и внушительнее, чем был на самом деле. Когда-то светло-желтый и смолистый, покрытый вместо краски корабельным лаком, сосновый брус, из которого были сложены стены, с годами потемнел; мокрый от затяжных осенних дождей, добротный старый сруб казался теперь, в пасмурную погоду, почти черным, и на этом почти черном фоне особенно ярко выделялись белые, аккуратно выкрашенные оконные рамы и тускло поблескивали карнизы из оцинкованного железа. Дом стоял на самом краю поселка, и с той стороны, что выходила на спускавшийся к речке косогор, к нему была пристроена большая застекленная веранда с двустворчатыми дверьми, к которым вели сбоку широкие пологие ступени. Осенью, когда листва со старой рябины и тополей, высаженных вдоль огибавшего дачи проселка, облетала, с веранды были видны и речка в камышах, и желтый луг, и черный ельник за ним, а из окна мансарды – еще дальше, за ельником, – верхи маленькой деревушки и дымчато-лиловый дальний лес.

Окна на веранде, как и во всем доме, были двойные, поэтому и в межсезонье, и даже зимой, в морозы, здесь бывало тепло и уютно – еще в начале семидесятых поселок немыслимым каким-то чудом попал под газификацию, и печи почти во всех домах уступили место газовым котлам и батареям, а те, что остались, по большей части превратились в камины. Конечно, зимой двери веранды наглухо задраивались, и входить в дом нужно было с другой стороны, через небольшой тамбур и прихожую со старым высоким, вывезенным из московской квартиры зеркалом и длинной вешалкой – в просторный первый этаж, устроенный на европейский манер одним пространством, условно только делившимся на гостиную и столовую части, и со стороны террасы, за лестницей, ведущей в мансарду, имевшим аккуратную кухню-закуток с газовой плитой, холодильником, столом и кладовкой, где хранились продукты, посуда и всякая прочая кухонная утварь.

Лестница в мансарду вела хоть и в один пролет, но не слишком круто – с перилами на простых балясинах, как и вся внутренняя отделка дома, ничем не крашеных, а просто отшлифованных при постройке и с тех пор темневших естественным образом, как темнеет дерево, и достигших за почти четыре десятка лет глубокого и благородного, с легкими, едва ли не фиолетовыми, нотками, оттенка мореного дуба. Поднимаясь в мансарду, лестница попадала в маленький холл с креслом, журнальным столиком и окошком в боковом скате крыши.

Комнат в мансарде было три. Одна – та, что побольше, – выходила на ту же сторону, что и веранда, на запад, и именно отсюда были видны не только речка с лугом и ельником, но и деревушка, и за ней дальний лес. Уютная от шатром сходившихся к верху стен, которые на самом деле были скатами крыши, и одновременно светлая, комната была обставлена настолько просто, что выглядела почти пустой. Старый письменный стол у окна, венский стул у стола, широкая и низкая, вечно разложенная, застеленная пледом тахта и допотопный двустворчатый платяной шкаф составляли все ее убранство. Почти так же, только теснее, обставлены были и две другие комнаты поменьше, выходившие окнами на поселковую улицу с давно уже вытянувшимися мохнатыми елями вдоль участка, с огромной старой березой, с утонувшими в разросшихся садах соседскими дачами и низким утренним солнцем, которое когда-то ни свет ни заря будило спавших в этих комнатах детей.

Улиц в поселке было всего две.

Обе они, ничем не мощеные, проселочные, тянулись, расходясь, от шлагбаума на въезде – только одна поверху, а другая ниже, по склону косогора – и заканчивались, сходясь, в полукилометре от въезда, у леса, на опушке которого, окруженная завалившейся оградой из рабицы, торчала когда-то сверкавшая, а теперь проржавевшая до черноты водонапорная вышка. Дачники давно уже обзавелись кто собственным колодцем, кто скважиной, и вышка, когда-то снабжавшая летний водопровод, догнивала век никому не нужная, мрачно подымаясь над зарослями непроходимого, в полтора человеческих роста, борщевника и вызывая в памяти марсианские треножники из уэллсовской «Войны миров».

И улицы, и четыре коротких переулка между ними давно уже заросли по сторонам – где жасмином и черемухой, где сиренью, шиповником и боярышником, где другими кустарниками. С весны и до осени заборов за буйной зеленью не было видно вовсе, но даже когда листва вдоль них облетала, оказывалось, что поселок этот каким-то странным образом миновала мода последних лет на трехметровые лагерные ограды со стальными воротами в заклепках, лишенные разве что колючей проволоки поверху и вышек с пулеметчиками по углам периметра.

Напротив, не только невысокие штакетники с нередкими прорехами, но и сами дома в поселке непонятным образом сохраняли человеческий облик. Вопреки клокотавшему повсюду в Подмосковье разухабистому коттеджному кичу, здесь не было – или почти не было – ни тяжеловесных краснокирпичных монстров со слепыми бойницами вместо окон, ни оштукатуренных желтостенных и белоколонных подобий усадеб а ля Казакофф, ни даже финского стиля деревянных коттеджей, вполне себе симпатичных, но не имеющих ничего общего с подмосковной дачной традицией. Конечно, нигде уже почти не стояли на участках те щитовые шестисотошные скворешники, которыми застраивались под копирку с конца шестидесятых ставшие тогда никому не нужными совхозные луга. Домики изменились, перестроились и разрослись, где-то аккуратно обложенные кирпичом, где-то обшитые сайдингом и перекрытые яркой металлопластиковой черепицей, – но весь целиком поселок, в общем, оставался таким, каким и был еще в прошлом веке: обычным дачным поселком, пустынным и по большей части заколоченным зимой, и шумным, наполненным детскими голосами, музыкой из окон и звуками топора, молотка и пилы – летом.

За шлагбаумом улица становилась проселочной дорогой и спускалась к заливу. Слева от нее, за той самой речушкой, впадавшей в залив, полого подымался широкий луг; справа, почти до воды, отделенный от нее только сизой перемычкой голого березняка, ближе к воде переходящего в такой же голый осинник, стоял невысокий, какой бывает в низких местах, хвойный лес. Сам залив – вечно гладкая, обрамленная камышом и подернутая местами то ряской у берега, то зелеными блинами кувшинок и водяных лилий линза воды – особенно хорош и красив бывал именно осенью, когда малый ветерок тихо перемешивал на его зеркально-черной поверхности целые флоты налетевших со всех сторон листьев: рыжие дредноуты клена, желтые клипперы и корветы лип и тополей, багровые галеры рябин и мелкие шлюпки молодых, так и не ставших взрослыми березовых листочков.

За заливом, за широкой дамбой с разрывом слива и бетонным мостиком над ним, был канал. В навигацию, когда по каналу медленно проходили, сипло гудя, длиннющие черные баржи и белоснежные круизные теплоходы, копченые буксиры и всякая другая, более мелкая речная братия, можно было, сидя на берегу залива, спорить, гдядя на проплывающие над дамбой мачты, и гадать по ревунам, что за посудина направляется, ухая, пыхтя и чавкая, в сторону Москвы, или, наоборот, к Волге. Летом, когда суда приближались, и выдавленная ими из канала вода вставала под мостиком бурунами и неслась в залив с такой силой, что в речушке, впадавшей в него, останавливалось течение, самые отчаянные из окрестных пацанов надевали ласты и бились на рекорд – кто скорее проскочит мостик; потом, когда судно проходило, и вода устремлялась назад в канал, пацаны, отчаянно работая ластами, вылетали обратно, почти на середину, срывая одобрительные крики толпившихся на дамбе товарищей и отборный мат с едва уворачивавшихся от них моторных лодок.

За каналом – точнее, за лесопосадками на другом его берегу, была железнодорожная станция, попасть на которую можно было по высокому, в один пролет, мосту. По мосту проходила узкая шоссейка, концами он лежал на крутых насыпях, и с той его стороны, что была ближе к заливу, к днищу моста была подвешена на длиннющей, метров в десять, а то и больше, пятимиллиметровой стальной проволоке, отполированная бесчисленными ладонями тарзанка – забравшись с ней повыше на скат насыпи, оттолкнувшись изо всех сил и отцепившись в самом конце, можно было лететь в канал с такой высоты, что даже у самых отчаянных прыгунов захватывало дух. А наверху, на мосту, на самой середине, метра четыре чугунного решетчатого парапета отсутствовали, и прореха была неряшливо заколочена серыми досками: никто не видел, но говорили, что несколько лет назад с моста, пробив ограждение, свалился полный народу рейсовый автобус с пьяным водителем.

Зашипело, свистнуло, зеленые двери, стукнув, закрылись, электричка тронулась и, набирая ход, ушла в сторону Дмитрова, унося с собой гомон вагона, гнусавые речитативы торговцев, хрипатые рекламные объявления из динамика и запах тамбура – табака, перегара и креозота.

Ветер, дувший весь день, улегся. Похолодало. В просветах замедлившихся облаков засинело сгустившееся и отвердевшее в сумерках небо, воздух замер, замолчали вороны, носившиеся и горланившие, кажется, минуту назад над голыми верхушками лесополосы, и когда звук электрички растворился вдали, стало так тихо, что слышно было, как далеко, в деревне, километрах в полутора от станции, брешет дворовая собака.

Глеб медленно потянул стоячий холодный воздух, расправил спину и закинул на плечо рюкзак. В нагрудном кармане заверещал мобильник.

— Да, — свободной рукой он вытряс из открытой только что, в тамбуре, пачки сигарету. – Да, уже здесь. Нет, на станции. Нет, я пешком. В смысле, на электричке, — он сунул пачку обратно в карман и нащупал зажигалку. – Да нет, нет, ничего не случилось. Обрыдло просто. Сидеть, говорю, обрыдло, – он прикурил, щурясь и наклоняя голову, чтобы не подпалить усы. – В конторе сижу, за рулем – сижу. Достало. Ну и, потом… если честно, я что-то переусердствовал вчера… Что? Так, ладно, все. Без комментариев. Я пойду уже, окей? А то тут не жарко как-то стоять. Да. Да, хорошо. Все.

Синело быстро. Он еще только поднялся по крутой, сваренной из металлического прута лесенке на насыпь, миновал половину моста, а в одном из просветов уже замерцала среди темных облаков первая, совсем еще бледная, звезда, и в поселке на том берегу, справа от моста, зажглись желтые окна. Дорога подсохла, Глеб шагал быстро и чувствовал, как холодный воздух снаружи проникает сквозь тонкий шерстяной свитер и упирается в сильное ровное тепло, исходившее от его разогретого ходьбой тела. Облака редели, растворялись, и вместе с наступлением темноты в небе прибывали звезды – когда он спустился с насыпи и дошагал до залива, стемнело настолько, что самые яркие из них уже уронили в чернильную неподвижную воду свои отражения.

Снова зазвонил мобильник.

— Да, — Глеб продолжал шагать. – Да, привет. Нет, сегодня не буду, я не в Москве. Что? Нет, завтра только если к вечеру. Да. Нет. Не важно. Я все равно уже уехал. Нет, на дачу. Да. Ну и славно. Да. Все, пока.

Глеб остановился, секунду помедлил, потом отключил телефон, сунул его во внутренний карман пуховой жилетки и зашагал мимо залива в горку, к поселку. Песчаная колея проселка была все еще хорошо видна в подымавшейся из низин темноте. Слева чернел низкорослый частый сосняк, справа угадывались голые ивы над невидимой речкой; за ними был тоже черный, чернее темного осеннего неба, луг, а впереди, на пригорке, в паре сотен метров, уже висела, смутно синея во мраке, сторожевая будка при шлагбауме. Глеб прибавил шагу, быстро поднялся на пригорок, нырнул под полосатую трубу и через пять минут уже стоял перед калиткой.

Он прикрыл глаза, переводя дух, и размеренно вдыхал холодный и вместе с тем как будто банный воздух. Воздух был полон запахов сырого старого дерева, прелой листвы, грибов и еще чего-то, чего еще не было, но что уже витало где-то близко, совсем близко в этом черном и прозрачном сумраке осеннего глубокого вечера, переплетенного ветками кустов и деревьев, и даже не открывая глаз он видел, как в этой паутине, уютно светясь, висели, словно бы сами по себе, окна веранды, первого этажа и прикрытая шляпкой жестяного колпака лампочка над крыльцом.

* * *

— Мам? Пап? – Глеб прикрыл за собой дверь тамбура и скинул рюкзак. – Родители, вы тута?

— Глеб, ты?

— А вы что, еще кого-нибудь ждете? Здравствуй, – он наклонился, чмокнул мать в щеку, присел на корточки и извлек из рюкзака бутылку водки, баночку красной икры, пару помидоров «бычье сердце» и литровую бутылку швепса. – Остальное в кухне разгружу.

— Глеб, куда столько? – Мать покачала головой. – Нам же…

— А это не вам. Сам съем, — Глеб разулся и снял жилетку. А шо нэ зъим – то понадкусаю! И уыпью.

— Кто бы сомневался, — она пристально посмотрела на сына. – Ты, я так поняла, уже и начал сегодня. Или вчера?

— Ма.

— Что ма. Ну что — ма?

— Ничего. Давно не виделись. Ничего я сегодня не начинал.

— А почему без машины?

— Потому что. Оставь, мам. Закрыли тему.

Они прошли в кухню.

— Батя что, на променаде вечернем?

— Да, пошел пройтись, — мать принимала из рук Глеба пакеты и свертки. – Минут сорок назад. Сейчас уже вернется… Господи, Глеб, да нам за месяц этого не съесть… М-м-м, рыбка… — она понюхала, зажмурившись, маслянистый сверток пергаментной бумаги.

— Ну. Ты же в прошлый раз просила. Вот, с рынка.

— Помню, конечно. Спасибо. – Она положила сверток в холодильник. – Отец каждый день ходит. И я с ним. Помнишь, как раньше на лыжах…

— Конечно помню. Молодцы вы у меня, предки.

— А сегодня мы тебя попозже ждали, думали будешь пробки пережидать. Он пошел, а я осталась на всякий пожарный.

— Ну, вот видишь, — Глеб кинул сумку в прихожую. – А я без машины на всякий пожарный. Раньше только в пятницу было не проехать, а теперь уже и в четверг вечером засада. Вертолет нужен.

Он вышел в гостиную.

— А что – смотри, тепло. Отопление на полную уже, или нет?

— Нет, ну что ты, — мать вышла вслед за ним. – Вполсилы наверно. Не знаю – отец там что-то подкручивал. На втором этаже даже жарко. Мы на ночь форточку настежь открываем.

— Ну и чудненько. Смотрите только, чтоб не просифонило… А на веранде?

— Тепло, тепло. Я там и ужин накрыла.

— Уже? Ма, ну ты в своем репертуаре…

Глеб вышел на веранду. Круглый стол был застелен крахмальной белой скатертью с тремя приборами. Посреди стола стояла прикрытая салфеткой салатница, а вокруг – вазочки с соленьями, домашней баклажанной икрой, рыбой под красным маринадом и тарелочки с тонко порезанным сыром и копченой колбасой. Возле каждого из приборов помещалась граненая водочная рюмка.

— Ну-ну. Это называется попозже, да? А сама небось с утра крутишься тут… В общем, вы изолгались, мамаша. Путаетесь в показаниях.

— Да ну тебя, балабол… Принеси лучше водку.

— Лучше, чем что? Ладно, гражданка, оправдываться будете в милиции. – Он кивнул на рюмки. – Слушай, а бате вообще как? Можно? Я что-то давненько не замечал, чтобы он…

— Выпивал? Ну, он же не каждый день. Бывает, так, изредка, рюмочку за ужином, ну две. Он же сколько лет после того даже не прикасался. – Мать закрыла холодильник. — А сейчас и покуривает иногда. Тайком, правда. Думает, я не чувствую. – Она вздохнула. — Хотя, знаешь, теперь вот все говорят: неизвестно, что хуже – выпивать, там, ну или покуривать чуть-чуть… Или мучиться, что ничего нельзя… Ну, для сердца, в смысле. Для нервов.

— Правильно говорят, мам.

— Да правильно-то правильно, только ты бы…

В тамбуре негромко хлопнула дверь.

— О, — Глеб поднял палец. – Батя пришел. Ура. Воспитание подрастающего поколения отменяется.

Он вышел в прихожую. Отец, прислонив к обувнице палку с костяным набалдашником, расстегивал куртку.

— Здравия желаю, товарищ гвардии полковник.

— Оппа, — отец улыбнулся. — Ты уже здесь, старина.

Они обнялись. Отец дышал тяжело, но ровно. Глеб взял у него куртку и повесил на вешалку.

— А что без машины? – отец, пройдя в ванную, мыл руки.

— Так. И ты туда же. Потому и здесь, что без машины. Торчал бы сейчас еще где-нибудь. У развилки на Долгопрудный. К вам же ехать теперь – как к Ленину в мавзолей стоять. Тьфу, типун мне на язык…

— Да ладно. Кто теперь туда ходит.

— Ну и правильно. Нечего покойников теребить.

Отец усмехнулся.

— Я, между прочим, там и не был никогда. – Он ополоснул лицо и вытерся краем длинного махрового полотенца. – А машин, правда, очень много стало. Раньше, помнишь, как мы досвистывали? Мухой. И дорога-то была, — он сделал рукой неопределенный жест, – ряд туда, ряд сюда… А теперь и машины вон какие, и дорогу расширили, а все равно заторы. Хорошо нам с матерью никуда мотаться не надо.

— Ну, чего ты хочешь, бать. Благосостояние растет…

— Растет, растет. Знать бы только куда. И чье…

— Батя, не ворчи.

— Да нет, я так, — отец улыбнулся снова. — Для проформы. Пусть растет.

Они прошли в гостиную. Палку отец оставил в прихожей, шел медленно, и, видимо, на всякий случай, – Глеб заметил – держась от стены на расстоянии руки.

— Котлеты разогревать? – мать выглянула из кухонного закутка. – Или…

— М-м-м, котлеты, — Глеб мечтательно закатил глаза. – И пюре?

— И пюре. Так что?

Глеб с отцом переглянулись.

— Давай чуть позже, Надюш. Сядем, тяпнем по рюмочке, а потом уж… Ты как, Глеб?

— Я – за, — он обнял мать за плечи. — Не будем комкать процесс.

— Ну тогда давайте, садитесь уже. Водку вот возьми, — она высвободилась, зашла в кухню и протянула Глебу бутылку.

— А ты?

— Садитесь, говорю. Я сейчас.

Глеб с отцом уселись за стол. Мать снова вышла, но почти тотчас вернулась, держа в руках пузатый графинчик.

— Ага, клюковка! Вот вы чем здесь без меня балуетесь.

— А ты думал, — мать поставила графинчик на стол. – Фирма… Как там: а, фирма веников не вяжет. Будешь?

— Не-е, — потянул Глеб, — не сейчас. Ты что. Я ее потом, на десерт. Ее закусывать – грех. А пока вот эту. – Он с треском свинтил с бутылки крышку. – Пап, тебе какую?

— Эту, эту.

— Давай, — он налил отцу. – Мам, а ты?

— Я клюкву буду. Только неполную, — мать поднесла палец к середине рюмки. – А ты бери вот салат, баклажаны… Сережа, давай я положу, — она потянулась к отцовской тарелке. – Огурчик будешь?

— Давай-давай, — отец поднял рюмку. – Ну, что? Будем здоровы?

— Будем, — Глеб осторожно чокнулся с ним. – Мам, давай.

— Будьте здоровы, мужчины.

Пахло старым деревом, небогатой, но привычной и оттого особенно приятной снедью, и еще, в форточку, — прелым, холодным концом октября и тонко, едва заметно, – дымком откуда-то, горьковатым таким дымком, какой бывает не тогда, когда удушливо жгут кучами опавшие листья, а так, если бы кто-то запалил неподалеку, в укромном месте, из коротко наломанных сырых веток небольшой синеватый костерок.

— Ну, — отец отложил в сторону нож, и и аккуратно отламывал вилкой снаружи поджаренные, а внутри розоватые кусочки котлеты, — как месяц прошел? Как дела?

— Ну что ты, Сереж, сразу, — мать укоризненно посмотрела на отца. – Дай ему хоть поесть по-человечески…

— Сразу? – отец хмыкнул и подмигнул сыну. – Уже полчаса как только и делаем, что едим. Сейчас вот как объявят тревогу… — он повернулся к матери. – Помнишь? Так и почешем голодные…

— Ма, нормально. – Глеб управился с первой котлетой и приступил ко второй. – Па, ты как? – он кивнул на рюмку.

— Нет, я все, старина. А то еще потеряю ориентацию в пространстве. — Отец развел руками. – Возраст, старина. Возраст. Расслабишься, а потом начнутся… — он на секунду замолчал, а потом вдруг казенным голосом прогнусавил: — ошибки в пилотировании, повлекшие за собой предпосылки к летному происшествию…

— Понял вас, полковник. Сопровождайте визуально. Ну, а я еще рюмочку, — он покосился на мать. – Ма, не боись. Сорок минут, полет изделия нормальный.

— Ешь, главное, — отозвалась мать.

— Ну. А я что делаю. — Глеб опрокинул рюмку, закусил остатками баклажан, добил котлету, тщательно вычистил вилкой остатки пюре, вылизал тайком от матери тарелку и откинулся на спинку стула. – Фффу, ма, ты неисправима. Лопну сейчас. Замучаетесь веранду отмывать.

— Ну так что? – повторил отец.

— Ну что… — Глеб закинул руки за голову. – Что… Тезка твой торчит в институте. Изображает из себя первокурсника. Делает вид, что ему это интересно. Инка делает вид, что заканчивает школу. По-моему, и то, и другое – временно. Ну, то есть, занимает их так, отчасти. А в основном – тусуются. Бездельничают. Слушают музыку зверей и говорят на языке птиц.

— Ну что значит «делают вид»? Сереж, ты понимаешь? – Мать посмотрела на отца. Отец щурился и молчал.

— Это значит, мам, что они делают то, что принято делать в их время и в их возрасте. Теперь все делают вид. Жизнь такая. Ты телевизор, что ли, не смотришь. Работать невыгодно. Выгодно делать вид. Ладно, впрочем… Нормально.

— Но учиться же надо. Глеб, им надо уже получать образование…

— Они и учатся. В смысле, получают образование. – Он глянул на отца. – Ну, и образины у них сформируются в соответствии с образованием…

— Нет, я все-таки не понимаю, — мать не обратила внимания на его иронию. – Причем тут образины? Ну, учатся. Но надо же знать, что дальше. Что они… — мать запнулась. – Чего они хотят-то? Ты же не можешь всю жизнь их содержать. Глеб, тебе тоже уже…

— Пам-пам-парам-пам-пам. – Глеб встал. – Извини, мам, — он подошел к матери и, глядя на отца, положил ей руку на плечо. — Мам, я знаю, сколько мне лет. Мне много лет. Уже. И я еще знаю, что я ничего – ровным счетом ничего – не знаю про жизнь, в которой им придется жить. И ты не знаешь. И отец. Правда, пап? Мы не жили эту жизнь. Мы жили свою, а она была совсем другая. Совсем. А какая будет у них — никто не знает. Прости.

Мать попыталась что-то сказать, но Глеб остановил ее.

— Нет, мам, стоп. Никто… — он закашлялся, — повторяю: никто никогда ничего не знает… Вот ты – выпускница сорок первого года, почти уже студентка филфака – что ты знала про свою жизнь в три часа пятьдесят девять минут утра двадцать второго июня? Что?

— Это другое дело, Глеб…

— Почему другое? – Глеб пожал плечами. — Потому что что? Война? Ну, наверное, это что-то меняет. Многое меняет. Только вот что? – Он повернулся к отцу. – Ну скажи, пап, что? Ты вот до войны поступал то в один институт, то в другой. А сам вообще-то хотел стать летчиком…

— Ну да, — отец смотрел куда-то мимо них. – Хотел летчиком. Но я был влюблен, сильно влюблен. А чтобы учиться на летчика, надо было ехать в училище. К черту на рога. Вот я самому себе и придумывал три года разные отмазки – ну, там, авиационный институт…

— Ага. Инфизкульт. Экономический… — Глеб потер виски. – Серега вот тоже у нас, как бы это сказать… Будущий экономист. Или экуменист? Или этот, как его – экзорцист? Какая, на фиг, разница. Ну, что-нибудь на «э». Был бы диплом. – Он сел на стул перед отцом. – Разница, пап, в том, что в сорок первом году можно было хоть на балерину учиться. Но если ты был молод и здоров, то начиная с двадцать второго июня, раньше или позже, независимо ни от чего, ни от каких твоих личных качеств, ты попадал на фронт. Правда… — Глеб вздохнул, — правда, ты тоже этого не знал. – Он помолчал. — А теперь, слава богу, – теперь фронта нет. То есть, он есть, конечно. Но только у каждого – свой. Внутри. У детей моих, вот… На этом фронте не убивают. Ну, во всяком случае, не сразу. И мы к ним туда не влезем. Никогда не влезем. Не знаем мы, по каким правилам и с кем они там, внутри себя, воюют. Это их война.

— Их война, — мать теребила в руках салфетку, — а твоя беда.

— Да, мам. Моя беда. Потому что мы – уже в обозе. И нечего нам им сказать.

Отец слушал их, глядя в скатерть перед собой.

— Ну да. Да, так. Нам проще было, это точно. Я не иронизирую, Глеб. — Он посмотрел на мать. – Я серьезно. Помнишь «Белорусский вокзал»? «Перед тобой враг, рядом свои и наше дело правое.» Да. Нам жизнь сама все расставила по своим местам. Правда, только тем, кто выжил. Началась война, и стал я быстренько штурманом, а потом летчиком, и попал в сорок пятом в тыл, на высшие летные курсы…

— И встретил там маму, и выкинул с танцплощадки ее главного ухажера, и в конечном итоге вот мы тут сидим и выпиваем, и закусываем, и… и знаете что? И давайте будем сейчас чай пить. Ага?

— Греть уже? – встрепенулась мать. – Я сейчас только со стола соберу…

— Вот, — Глеб улыбнулся. – Вот это дело. Только, — он придержал мать, которая уже собиралась встать, — только, подожди, мам, я хотел сказать вот что: не надо за них переживать. – Он поморщился. – Нет, не так, вру: переживать – надо. И никуда от этого не деться. Но бояться – не надо. Им, по крайней мере, чтобы дальше жить, не надо для этого как минимум остаться, вот как отцу, в живых после четырехсот боевых вылетов. Или как тебе – после четырех бомбежек в степи… – Он встал, снова подошел к окну. – Братцы мои, пап, мам, ну не знали вы, обнимаясь там, в этой своей солдатской койке, в холодной этой долбаной кладовке под Новосибирском, в сорок лохматом году, что будете коротать себе спокойную и вполне обеспеченную старость в собственном доме в Подмосковье, что сыновья ваши будут колесить по всему свету, что старший внук с правнуком уже будут жить аж на другой стороне земли, на территории, что называется, вероятного противника… Да. – Он перевел дух. – Что не погибнете вы в смертельной схватке с международным империализмом. Блин. Или в горниле какой-нибудь там, хер знает какой, мировой революции…

— Глеб, ну что за выражения…

— Прости, мам.

— Ничего мы не знали, — вдруг медленно сказал отец. – Ты прав, Глеб. Ничего. Жили себе и жили. – Он на секунду умолк, повернул голову к черным окнам веранды. – Просто жили, Надюш. Каждый день. И они живут. И будут. Никуда не денутся. Будут жить. И выживать тоже будут. По-своему. И вот что, — отец впрямился и положил вытянутые руки на стол, — хватит об этом. Ну что, Глеб, может, подышим?

— Давай. Пойдем?

— Да ладно уж вам, — мать встала, протянула руку и достала со старого резного шкафчика тяжелую треугольную стеклянную пепельницу. – Курите здесь. Я уже и забыла почти, как пахнет дом, где мужчины… — она осеклась. – Где мужчины курят.

— Мам, — Глеб вытащил из нагрудного кармана рубашки пачку «Парламента», — ма, ты лучше всех. Хотя и зануда страшная.

— Иди ты, — махнула рукой мать. – Куда-нибудь. Иди.

— Куда, мам? В те дома, где мужчины не курят?

— Чай заварен? – спросил отец.

— Да, Сереж. Налить тебе?

— Глеб, дай сигарету. Пожалуйста.

— Держи.

— Спасибо, старина. – Отец медленно размял сигарету в пальцах. – Давай, Надюш. Покрепче только.

— И мне, ма. Сейчас я это все со стола уберу…

На чистой белой скатерти остался графинчик с клюквой, пара рюмок, два стакана, заварной чайник и плетеная корзинка со сдобными коржиками. Веранд уже было две: одна – сама по себе, как таковая, и другая – в запотевших, туманных и черных квадратах окон; она висела там, за ними, где не было ничего, кроме ночи, темноты, и где один только двойник абажура парил в черной пустоте над едва светящимся призраком накрытого белой скатертью стола.

В гостиной негромко бубнил телевизор.

— Ну ладно, старина, — отец покосился на дверь. – За детей твоих я, честно говоря, не беспокоюсь. Они шалопаи, конечно. Я тут на них летом насмотрелся. – Он глянул на Глеба и улыбнулся. — Но ребятки хорошие…

— Да хорошие, бать. Конечно хорошие…

— Погоди, — отец медленно вертел в руках очки. – Хорошие, я и говорю. Умные. Шустрые. Добрые – не скажу… Хорошо уже, что не злые. Серега вот только заводной очень. Нахлебается.

— Ха. В кого бы это, товарищ полковник? – улыбнулся Глеб. – Не знаете, случайно, кто у него дедушка? Говорят, с характером был молодой человек – дальше ехать некуда. Здравствуйте, Сокольники…

— Ладно-ладно… — отец улыбнулся тоже. – Ему и с папашей в этом смысле повезло. Только запрягай… Инка, конечно, поспокойнее. Ну, она барышня, понятное дело. Хотя, теперь посмотришь – барышни такие кругом, что кричи караул… — он протянул руку к пачке.

— Пап, — Глеб кивнул на пачку. – Две уже.

— Да нет, — отец сделал отрицательный жест. – Я так, в руках повертеть. – Он вдруг пристально и как-то горько посмотрел на сына. – Все время хочется же. И все эти годы хотелось. Знаешь… По-моему, кто говорит, что бросил – и не тянет, тот врет. Врет. Терпят просто. – Он отложил очки и теперь медленно вертел и разминал в пальцах сигарету. – Все терпят. Только и делают, что терпят. Как ты сказал: делают вид.

Глеб молчал.

— Я тоже терплю, — отец поднес сигарету, к лицу, понюхал. – Век прожил, а курю украдкой, как пацан. Выгадываю моменты, причины разные. Зачем?

— Затем, что маму огорчать не хочешь. Хотя, это фигня, конечно. Она же знает, что ты покуриваешь. И ты знаешь, что она знает. Просто…

— Просто делаем вид. – Отец кивнул. – Вот-вот. А делать вид – это… Это, конечно, да, – он посмотрел сыну прямо в глаза. – Я, собственно… Глеб. Ты ведь тоже делаешь вид.

— Я?

— А что, нет? – Отец жестом остановил собравшегося возразить Глеба. – Погоди. Помолчи, — он продолжал одной рукой мять сигарету, а другой потянулся к зажигалке. – Не надо думать, что мы с матерью такое уж слепое старичье, что не видим ничего. Ты делаешь вид, что все в порядке. Что тебе нравится твоя жизнь…

— Пап, — Глеб предостерегающе поднял руку.

— Нет, старина, стой. Я не собираюсь тебя воспитывать, ты знаешь. Я не собираюсь тебя ни о чем расспрашивать. Я просто хочу, чтобы…

— Чтобы я был счастлив и спокоен. Чтобы мне было хорошо. Чтобы… Пап, — Глеб потянул из пачки сигарету, чиркнул зажигалкой и закурил. – Ну что ты? Ну ерунда это все.

— Что все?

— Да все. Все. Все у меня нормально.

— Нормально, когда мужик в твоем возрасте один?

— А я что, один?

— А что, нет?

— Да нет конечно, — Глеб затянулся. – Один – это когда никого нет. А у меня Серега с Инкой. Вы с мамой.

— И?

— И что? Ты хочешь, чтобы я… Ну вот скажи: тебе правда надо, чтобы сейчас вот тут с нами за столом сидела… Кто-нибудь, ну, не важно – но чтобы сидела? Чтобы была? И чтобы надо было делать вид.

— А ты?

— Я – не хочу.

— Ну, знаешь…

— Знаю, бать. Потому и говорю, что знаю. Полвека уже вопрос этот изучаю. Докторскую можно защищать.

— Да нет, тебе виднее, конечно. – Отец положил сигарету. – Просто… Ты же понимаешь, что и нам с мамой, в общем, недолго, и дети твои не всегда будут при тебе.

— Не всегда.

— Вот я и говорю.

— Ну да, говоришь. Но только знаешь, бать, мне почему-то кажется, что ты бы сам не сильно за меня радовался, если бы тут рядом со мной сидела бы абы кто. Ну, эдакая опора на старость.

— Да нет, старина. Нет конечно. Только… — он умолк.

Глеб тоже молчал. Так они сидели некоторое время.

— Пап…

— Да?

— Пап, ты только не обижайся. Может, мне не надо тебе сейчас это говорить, но…

— Что?

— Помнишь, как-то, сто лет назад, мы с тобой сидели на кухне, там еще, в Измайлово, и ты мне сказал…

— Да, помню.

— Ну так вот ты мне тогда это сказал, а я тебе не поверил.

— Я и знал, что не поверишь. В это трудно поверить. Тяжело. Пока сам до этого не доживешь.

— Но ты же мне это сказал. Знал, что я не поверю – а сказал.

— Да. Так же, как мне это когда-то сказал твой дед.

— Ну так видишь, пап. Вот и я до этого дожил.

— То-то и оно. – Отец покачал головой. – То-то и оно, старина. То-то и оно. – Он снова потянулся к сигарете, но на полдороге рука его замерла и легла на стол. – Все время хочется. Все эти годы.

Он провел рукой по лицу, словно стряхивал паутину.

— Мне кажется иногда, что если бы я тебе тогда этого не сказал…

— То моя жизнь сложилась бы по-другому? – Глеб положил руку отцу на плечо. – Брось, пап. Ты был моим отцом, но ты не мог быть моей судьбой. И не был. И за это я тебе благодарен, может быть, больше, чем даже за все остальное. Мне бы только вот силы взять, чтобы удержаться на этой тропе. Узкая она, тропа эта. Крутая.

Отец вздохнул.

— Куда ты денешься. Пройдет день, пройдет год, припрет Серегу, как тебя тогда – и скажешь ты ему то же самое. Так будет. И это-то и есть самое печальное.

— Может быть. Вот видишь. Но послушай, бать: есть ведь люди, которым никто никогда об этом не говорил. И это, знаешь, куда хуже. Потому что когда это придет, они не будут знать, как с этим жить.

— А ты знаешь.

— Знаю. И живу. – Глеб раздавил окурок в пепельнице. – Во всяком случае, пока. Что ж с этим поделаешь.

— Наверно. – Отец снова посмотрел в сторону гостиной, оперся на стол и медленно поднялся. – Пойдем, старина. Пора. Мама задремала, небось. Да и я, по правде говоря…

— Подустал?

— Есть такое дело. Проводишь маму наверх?

— Конечно. А ты?

— Я сам потихоньку. Могу пока.

— Поаккуратней давай, полковник. Без ошибок в пилотировании.

— Бум стараться. Спокночи, старина.

— Спок, батя.

* * *

Он проснулся поздно и долго лежал, не открывая глаз.

Было тихо. Не слышно было ни вчерашнего ветра, ни шума ветвей, ни шепота дождя – ничего. Ни в доме, ни снаружи не раздавалось ни единого звука, и только замерев, затаившись и задержав дыхание, можно было различить в этой полной почти тишине едва заметный шорох.

Пахло деревом и книжной пылью, пахло нутром оставленного давно жилья, но еще – воском и елкой, как в новый год, и еще чем-то, чему не подбиралось имени, но что было как-то связано с едва различимым шорохом, и вместе с этим шорохом и запахом рождалось ощущение – горькое, но совершенно спокойное ощущение того, что все изменилось. И не просто изменилось, а изменилось навсегда.

Глеб свесил ноги, сунул их в потертые войлочные шлепанцы, встал, поднял скомканный на полу плед, расправил его и застелил тахту. Потом подошел к окну и, оттдернув штору, увидел белое.

Белое было везде. Кусты, деревья, земля, небо, крыша времянки, рябина за ней и стол под рябиной – все было белым. Снег продолжал падать большими редкими медленными хлопьями, они липли к тем, что уже легли, и эти бесчисленные невесомые соприкосновения рождали тот самый, наполнявший тишину, едва заметный шорох.

Он постоял, медленно вдыхая сочившийся в приоткрытую форточку запах снега, потом потянул на себя щеколду, защелкнул ее, закрыл и плотно прижал со скрипом внутреннюю раму, спустился вниз и вышел на веранду.

На веранде было холодно. Посреди, на голом столе, напротив отставленного в сторону стула, стояла пустая бутылка, рядом – пепельница с горкой окурков, пара кусков засохшего хлеба и остаток краковской колбасы. На полу у стола валялся пакет.

Глеб поднял пакет, сунул в него бутылку, высыпал окурки из пепельницы и собрался было бросить туда же остатки хлеба и колбасы, но передумал. Завязав пакет с мусором, он вышел в кухоньку, пошарил в пустой кладовке и, найдя еще один пакет, кинул в него остаток колбасы, а хлеб вынес на крыльцо и раскрошил на перила.

Вернувшись в дом, он постоял немного в пустой гостиной, подошел к телевизору в углу и провел пальцем по экрану. На толстом слое белесой пыли осталась темная полоса. Глеб снова вышел на веранду, плотно закрыл распахнутую настежь двойную форточку и положил к низу двери, ведущей в сад, скатанную рулоном ковровую дорожку. Потом, прихватив пакеты с мусором и колбасой, вышел в прихожую, сунул мусор в рюкзак, достал из него и натянул вязаную лыжную шапку, обулся, надел жилетку, но прежде, чем выйти, еще раз вернулся, открыл щиток газового котла и проверил температуру.

— Ну вот, — Глеб прикрыл щиток. – Вот так будет нормально. Так будет тепло.

Он подхватил рюкзак и пакет с колбасой, запер дверь, вышел по белому, нетронутому снегу на улицу и по такой же белой улице пошел, не оглядываясь, к выезду из поселка.

Он шел быстро, глубоко дыша, но еще не доходя до шлагбаума, вдруг остановился, нашарил во внутреннем кармане и включил мобильник.

Мобильник заверещал.

Глеб несколько секунд подержал телефон в руке, потом подсунул под шапку, к уху.

— Да. – Некоторое время он слушал и смотрел на чернявую дворняжку сторожа, которая бежала к нему от шлагбаума, виляя хвостом. – Нет, — держа пакет свободной рукой, он зубами развязал узел и достал колбасу. – Нет. Я сказал – нет.

Глеб отключил мобильник, кинул колбасу собаке, снял рюкзак, сунул в него пустой пакет, закинул рюкзак обратно на плечо и посмотрел на часы. До электрички оставалось полчаса.

Он подошел к сторожке и постучал в окно. За стеклом почти тут же возникло лицо.

— Петрович, на минуту, — Глеб кивнул в сторону двери и отошел от окна.

— Глеб Сергеичу, — сторож вышел на крыльцо. Он был в трусах, валенках на босу ногу и древнем, до решета битом молью, полушубке, накинутом поверх длинной, до бедра, когда-то синей футболки.

— Приветствую, — Глеб ответил на рукопожатие и протянул сторожу пару сотен. – Присматривай за домом, окей? Ну, дорожку там почистить до крыльца… Сам знаешь. Чтобы жилой вид был.

— Будет сделано. Надолго?

— Кто знает. Может, заскочу через недельку-другую. Может, дети заедут.

— А супруга ваша?

— Вряд ли. А заедет – возьми берданку и пристрели ее. И всех остальных заодно.

— Ну, Сергеич, ты даешь, — лицо сторожа переполовинила беззубая улыбка. – Брось. Бабы, они…

— Петрович, оставь баб при себе. Ладно, давай. А то на электричку опоздаю. Будь.

— Всех благ, — отозвался сторож.

Глеб, не оборачиваясь, махнул ему рукой, и нырнул под шлагбаум. Спустившись к заливу, зеркалом лежавшему между белых пологих берегов, он остановился, достал сигарету, смял и сунул в карман пустую пачку, присел на корточки и закурил.

— Ну что ж. Все правда, батя. — Он сделал одну за другой несколько длинных затяжек. – Все правда. Любим одних, женимся на других. А умираем все поодиночке.

Снег стал сырым, он падал все быстрее и гуще, и за ним уже почти пропали в пелене и сторожка на пригорке позади, и сизый осинник на берегу залива, и дамба, и тощий мост над невидимым отсюда каналом. У самого берега, прямо перед Глебом, едва выглядывая из-под налипшего снега, торчал из черной воды осколок бутылочного стекла, и на его мокром круглом боку тускнел под все налипавшими и налипавшими снежинками зеленый блик; пока он курил, горка снега на осколке опустилась почти до воды и блик погас.

Глеб еще раз глубоко затянулся, сунул окурок поглубже в снег, потер друг о друга мокрые пальцы, встал и быстро зашагал по дороге на станцию.

Сентябрь 2008.

 

 

От редакции Мэйдэй: подписывайтесь на нас пожалуйста, это очень важно для нас:

Телеграм: t.me/mayday_rocks

Яндекс Дзен: zen.yandex.ru/mayday.rocks

Фэйсбук: facebook.com/mayday.now

Твиттер: twitter.com/MaydayRRRocks