«Шорох ангельских крыл…»
10 сентября, 2022 3:11 пп
Ирина Неделяй
Ирина Неделяй (из прежнего Сноба):
Проверка касаний
Ну конечно, «университетов мы не кончали», как говорил один из моих сокурсников в Новосибирске. Лично я училась в педагогическом институте. Ясное дело, он был государственным педагогическим институтом. Это теперь он красиво называется «университетом», а тогда он был поскромнее названием.
Факультет наш располагался отдельно от всего института. Бог его знает почему. Весь институт, вместе с общежитиями, находился почти за городом, ну или на самой его окраине. На этой окраине возвышались общаги, пара-тройка хрущовок, и учебные корпуса института. Потом начинались деревни и леса, на фоне которых виднелись некие промышленные сооружения — теплоэлектростанция и какой-то еще странный «стэнд», принадлежавший закрытому научно-исследовательскому институту. Там, за забором, проводились испытания, не то с электричеством, не то еще с чем. Наш художественно-графический факультет, ну то есть учебные его корпуса, располагался в самом центре города, в типовом здании, похожем на небольшую школу.
Аудитории на нашем худграфе были большие и довольно светлые. На окнах висели шторы неуловимых серых тонов, сильно забрызганные разными красками, начиная от акварели и заканчивая маслом. В самих аудиториях были установлены большие серые подиумы, на которых мы складывали или усаживали на стульчик натурщиц и натурщиков. На этих же подиумах время от времени живописно располагались и натюрморты. По периметру аудиторий стояли небольшой толпой наши стационарные мольберты, а также «хлопушки», такие переносные учебные мольберты для рисунка карандашом и «водяными красками», гуашью и акварелью.
Конкурс на наш факультет был большой, и туманный. Никто не мог точно сказать, сколько человек претендуют на место. Якуты, ханты и другие северные народы писали не сочинение, а диктант. Брали их почти всех, кто подал документы. Брали также много «деревенских», то есть тех, кто приехал из сельских районов. Вобщем на «городских» мест почти не оставалось и их брали совсем мало. Те же, кто приезжал поступать из других городов Сибири и был не «малым народом», в институт попадали совсем редко.
Учили нас как бы рисованию, черчению и труду. То есть, мы должны были соединять в себе несоединимые качества чертёжника, трудовика и живописца. Соединять естественно не получалось и студенты быстро размежевывались по предпочтениям. «Художников» всегда можно было узнать по несколько беспечной манере одеваться и рассеянному взгляду.
Я была само собою в группе «художников». Мы относились к живописи максимально серьезно и старались изо всех сил. Утром мы рисовали натюрморты или натуру, поставленную нам преподавателями, а во второй половине дня рисовали друг друга или шли в ближайший алкогольный магазин, где за небольшую плату уговаривали какого-нибудь любителя горячительных напитков позировать нам. Мы сбрасывались всей группой и платили натурщикам со своей скудной стипендии. Согласившиеся позировать сидели на стуле на подиуме и смотрели в одну точку. Иногда они что-нибудь рассказывали, иногда угрюмо молчали. Зимой мы включали натурщикам обогреватель, и они, со временем, начинали жаловаться, что у них перегревается один бок и замерзает второй. Если натура была обнаженная, то мы и сами видели ее красный бок с одной стороны, и синий, замерзающий, с противоположной и потому переставляли обогреватель, подвигая его ближе к синему боку.
Во второй половине дня быстро смеркалось. Мы включали лампы дневного освещения и лампы направленного света, обращенного к натуре. Лампы дневного освещения гудели и распространяли мертвенно-синий свет. Масло, замешанное на палитре отсвечивало, и мы уже не могли понять что за оттенок мы замешиваем.
Очень хотелось есть. Я к тому времени уже бодро нажила себе и язву, и гастрит, поэтому меня время от времени скручивало и я принималась жевать какую-нибудь корку хлеба. В аудитории у нас была стеклянная баночка, в которую мы наливали воду и засовывали кипятильник, а потом заваривали чай в этой баночке. Вообще ели мы что попало. Какие-то засохшие корки, печенюшки или далеко не первой свежести пирожки (пирожки бывают не первой свежести). Перекусывали мы прямо стоя за мольбертами, боясь, что натурщик «сломается» и убежит.
С некоторыми из натурщиков мы дружили. Многие из них имели опыт отсидки в тюрьме, а истории жизни, которые они нам рассказывали, в основном, были трагическими.
Наши преподаватели живописи были совершенно демократичны, они не обременяли нас своим вниманием, и почти всегда после часу дня от них уже немного пахло вином. Многие преподаватели имели мастерские прямо в здании факультета, и из этих мастерских к вечеру часто доносилась музыка и смех. Запах вина струился из под дверей мастерских и окутывал своим ароматом весь факультет.
Вечером, после рисования, мы шли мыть кисточки к кранам с водой, которые располагались у столовой. В кранах была только холодная вода, кисточки плохо отмывались и руки мерзли. Потом надо было еще отмыть и раковину этой ледяной водой, потому что уборщицы страшно и громко ругались с деканом факультета из-за того, что раковины не отмываются от краски.
Вечером мы ехали кто по домам, кто в общежитие. Мы были голодные и почти уже невменяемые от напряжения и голода. Но это почему-то не отвращало нас от живописи.
Помню иногда, в напряженной тишине аудитории, где уже и натура была утомлена безмерно, и мы, пишущие её, уже мало что соображали, мне казалось что какие-то ангелы шелестят крыльями над нашими головами или чудилась какая-то тихая мелодия, доносящаяся как бы издалека. Вся эта битва с оттенками цвета, снег, тихо падающий за окном, засыпающая на стуле натурщица с красным боком и шуршание потусторонних крыльев создавало такую атмосферу, что даже ноющий живот с приступом гастрита не особенно раздражал.
Помню, я вечно садилась на свою палитру ввечеру.
Ну то есть начинаю отходить от картины посмотреть как все выглядит издалека, ну а палитру сама же зачем-то на свой стул положу. Похожу, посмотрю, и вдруг почувствую усталость и без сомнений присаживаюсь на свой стул отдохнуть. Ну тут и понимаю что села на палитру. Жалко краски было до слез. Брюки было уже не жалко, а краска она дорогая и на неё отрываешь деньги от самого необходимого.
Иногда я не чувствовала сил писать и тогда шла в библиотеку, брала какую-нибудь монографию о Ван Гоге или Гогене и садилась читать в тишине.
Почти никто из нас не думал о том, что будет дальше. Никто не думал о школе, в которой нам придется учить детей рисовать. Мы был захвачены чем-то необъяснимым, чем-то тайным. Не помню, чтобы нас хоть чему-то серьезно учили. Скорее нам не мешали. Конечно, не обходилось и без банальностей.
Придет бывало уже не очень трезвый преподаватель живописи, и, глядя на наши «произведения», произнесет с важным видом что-нибудь эдакое из слэнга художников, призванное показать его высокий профессионализм, типа: «у тебя тут тень провалилась», или «касания проверь» или «с отношениями разберись» ну и так далее. Словечек этих, с помощью которых производится впечатление на неискушенного зрителя, довольно много и не буду засорять ими мозг читателя.
Некоторые мои однокурсники рисовали практически наивные картины и перед ними преподаватели терялись и не знали, что и сказать. Одна из моих подруг, например, рисовала какими-то невозможными цветами и приемами. Нас учили, что сначала мы жидко «прописываем» тени, а там где свет и блики, мы должны «наслаивать» цвета. Как бы такой Рембрандт сибирского разлива. Подружка же моя рисовала открытыми цветами безо всяких «прописок» сразу мастихином, набуцкивая куски краски. При этом она могла сидеть перед мольбертом часами и положить только два мазка в неожиданном месте. Она очень долго рисовала и была несомненно талантливым самородком. Обучение не могло ни сломить её метода, ни улучшить его.
Она любила стихи Гумилева-старшего и боготворила Шагала.
Иногда я уговаривала своих однокурсниц позировать мне, а для вдохновения наряжаться в самые свои лучшие наряды. Однажды, одна из них, нарядившись, подошла ко мне во время перерыва между двумя парами истории искусств и сказала: «Пошли, Неделяй, скорее меня рисовать в пустую аудиторию, я не могу сидеть на лекциях будучи такой красивой. Надо либо быть красивой, либо учиться». Пришлось мне уйти с лекции и пойти её рисовать.
Зачем мы жертвовали своими желудками и временем я объяснить не могу. Я думаю, никто не сможет. Когда ты прикасаешься к искусству, то с тобой что-то делается, особенно когда ты молод и наивен и когда у тебя есть что-то такое внутри. Я не могу объяснить, что именно было у нас внутри. Но там явно что-то было.
Помню, что даже если так случалось, что ты один оказывался в аудитории и рисовал под гудение старых ламп, все равно что-то происходило эдакое, как будто даже твои одинокие усилия порождали что-то прекрасное. Даже когда картинка получалась какая-то на твой взгляд неудачная, не было чувства, что все это зря. Что-то выстраивалось с помощью твоих усилий. Только вот что? Не знаю.
После окончания института жизнь всех разметала. Кое-кто уехал из города, кто-то пошел в дизайнеры или вообще нашел работу не связанную с нашим образованием. Пара моих подружек попала в сумасшедшие дома, что ясное дело с нашим братом случается. А кто-то пошел учить детей рисованию. Я тоже учила детей рисованию в художественных школах и студиях, и еще я продолжала рисовать.
Иногда вечером, когда уже начинает смеркаться, а я все рисую очередную свою картину, меня посещают отрывочные воспоминания о времени студенчества. Иногда мне даже чудится какой-то знакомый шорох. Я вспоминаю мертвенно-бледный свет ламп и холодную аудиторию, натурщицу с перебитым носом и шрамом на лице, которая сидит на стуле и рассказывает историю своей жизни, а за окном в это время падает снег и в одной из мастерских идет гулянка и слышится музыка. Мне холодно и даже рука, держащая кисть, мерзнет, ноет живот, нежелающий подружится с гастритом, а в аудитории пахнет льняным маслом. Моя подруга сосредоточенно смотрит на натуру и свою картину, никак не решаясь нанести новый удар кисти. Уже поздно, уже очень поздно, надо ехать домой, родные будут недовольны. Над нашими головами висит какое-то странное магнитное поле, оно не отпускает нас домой. Мы уже мало что понимаем, почти не видно цвета на палитре из-за электрического освещения, а мы все несем свою службу.
Мы как будто присягнули чему-то и поэтому не можем бросить нести это бремя. Я лично до сих пор не решаюсь оставить эти усилия. Не знаю, понятия не имею, несет ли кто-нибудь из моих бывших сокурсников эту службу. Мне кажется, что я её несу. И мне кажется иногда, что даже против своего желания. Ну то есть меня что-то заставляет продолжать предпринимать усилия вне зависимости, довольна ли я результатом. Надо сказать, что постоянное возобновление моих лично усилий вообще не связано с результатом.
Иногда я и видеть не могу, что нарисовалось и убираю картину подальше с глаз моих. Но остановить процесс я не в силах. Мне однажды один психолог сказал: «Ну и что ты будешь делать, когда ослепнешь или потеряешь руку?» Я не смогла ответить. Я не знаю. Я же просто солдат какой-то невидимой армии, присягнувший быть верным этой армии до конца. Что делает солдат, когда он слепнет? Наверное, вспоминает победы и поражения. Вот и я буду вспоминать победы и поражения.
Зачем я все это написала? Для кого? Кому это интересно? И что это объясняет? Не знаю. Все мне хочется понять, почему люди рисуют, или пишут музыку, или сочиняют стихи. Мне все хочется понять, откуда что берется.
У этой истории нет никакой морали.
И я не знаю, зачем я её написала. Прости читатель. Просто мне очень хотелось это написать, вернее зафиксировать воспоминание, или ощущение. Зафиксировать, как это ни странно звучит, шорох ангельских крыл.
…
Картина автора
Ирина Неделяй
Ирина Неделяй (из прежнего Сноба):
Проверка касаний
Ну конечно, «университетов мы не кончали», как говорил один из моих сокурсников в Новосибирске. Лично я училась в педагогическом институте. Ясное дело, он был государственным педагогическим институтом. Это теперь он красиво называется «университетом», а тогда он был поскромнее названием.
Факультет наш располагался отдельно от всего института. Бог его знает почему. Весь институт, вместе с общежитиями, находился почти за городом, ну или на самой его окраине. На этой окраине возвышались общаги, пара-тройка хрущовок, и учебные корпуса института. Потом начинались деревни и леса, на фоне которых виднелись некие промышленные сооружения — теплоэлектростанция и какой-то еще странный «стэнд», принадлежавший закрытому научно-исследовательскому институту. Там, за забором, проводились испытания, не то с электричеством, не то еще с чем. Наш художественно-графический факультет, ну то есть учебные его корпуса, располагался в самом центре города, в типовом здании, похожем на небольшую школу.
Аудитории на нашем худграфе были большие и довольно светлые. На окнах висели шторы неуловимых серых тонов, сильно забрызганные разными красками, начиная от акварели и заканчивая маслом. В самих аудиториях были установлены большие серые подиумы, на которых мы складывали или усаживали на стульчик натурщиц и натурщиков. На этих же подиумах время от времени живописно располагались и натюрморты. По периметру аудиторий стояли небольшой толпой наши стационарные мольберты, а также «хлопушки», такие переносные учебные мольберты для рисунка карандашом и «водяными красками», гуашью и акварелью.
Конкурс на наш факультет был большой, и туманный. Никто не мог точно сказать, сколько человек претендуют на место. Якуты, ханты и другие северные народы писали не сочинение, а диктант. Брали их почти всех, кто подал документы. Брали также много «деревенских», то есть тех, кто приехал из сельских районов. Вобщем на «городских» мест почти не оставалось и их брали совсем мало. Те же, кто приезжал поступать из других городов Сибири и был не «малым народом», в институт попадали совсем редко.
Учили нас как бы рисованию, черчению и труду. То есть, мы должны были соединять в себе несоединимые качества чертёжника, трудовика и живописца. Соединять естественно не получалось и студенты быстро размежевывались по предпочтениям. «Художников» всегда можно было узнать по несколько беспечной манере одеваться и рассеянному взгляду.
Я была само собою в группе «художников». Мы относились к живописи максимально серьезно и старались изо всех сил. Утром мы рисовали натюрморты или натуру, поставленную нам преподавателями, а во второй половине дня рисовали друг друга или шли в ближайший алкогольный магазин, где за небольшую плату уговаривали какого-нибудь любителя горячительных напитков позировать нам. Мы сбрасывались всей группой и платили натурщикам со своей скудной стипендии. Согласившиеся позировать сидели на стуле на подиуме и смотрели в одну точку. Иногда они что-нибудь рассказывали, иногда угрюмо молчали. Зимой мы включали натурщикам обогреватель, и они, со временем, начинали жаловаться, что у них перегревается один бок и замерзает второй. Если натура была обнаженная, то мы и сами видели ее красный бок с одной стороны, и синий, замерзающий, с противоположной и потому переставляли обогреватель, подвигая его ближе к синему боку.
Во второй половине дня быстро смеркалось. Мы включали лампы дневного освещения и лампы направленного света, обращенного к натуре. Лампы дневного освещения гудели и распространяли мертвенно-синий свет. Масло, замешанное на палитре отсвечивало, и мы уже не могли понять что за оттенок мы замешиваем.
Очень хотелось есть. Я к тому времени уже бодро нажила себе и язву, и гастрит, поэтому меня время от времени скручивало и я принималась жевать какую-нибудь корку хлеба. В аудитории у нас была стеклянная баночка, в которую мы наливали воду и засовывали кипятильник, а потом заваривали чай в этой баночке. Вообще ели мы что попало. Какие-то засохшие корки, печенюшки или далеко не первой свежести пирожки (пирожки бывают не первой свежести). Перекусывали мы прямо стоя за мольбертами, боясь, что натурщик «сломается» и убежит.
С некоторыми из натурщиков мы дружили. Многие из них имели опыт отсидки в тюрьме, а истории жизни, которые они нам рассказывали, в основном, были трагическими.
Наши преподаватели живописи были совершенно демократичны, они не обременяли нас своим вниманием, и почти всегда после часу дня от них уже немного пахло вином. Многие преподаватели имели мастерские прямо в здании факультета, и из этих мастерских к вечеру часто доносилась музыка и смех. Запах вина струился из под дверей мастерских и окутывал своим ароматом весь факультет.
Вечером, после рисования, мы шли мыть кисточки к кранам с водой, которые располагались у столовой. В кранах была только холодная вода, кисточки плохо отмывались и руки мерзли. Потом надо было еще отмыть и раковину этой ледяной водой, потому что уборщицы страшно и громко ругались с деканом факультета из-за того, что раковины не отмываются от краски.
Вечером мы ехали кто по домам, кто в общежитие. Мы были голодные и почти уже невменяемые от напряжения и голода. Но это почему-то не отвращало нас от живописи.
Помню иногда, в напряженной тишине аудитории, где уже и натура была утомлена безмерно, и мы, пишущие её, уже мало что соображали, мне казалось что какие-то ангелы шелестят крыльями над нашими головами или чудилась какая-то тихая мелодия, доносящаяся как бы издалека. Вся эта битва с оттенками цвета, снег, тихо падающий за окном, засыпающая на стуле натурщица с красным боком и шуршание потусторонних крыльев создавало такую атмосферу, что даже ноющий живот с приступом гастрита не особенно раздражал.
Помню, я вечно садилась на свою палитру ввечеру.
Ну то есть начинаю отходить от картины посмотреть как все выглядит издалека, ну а палитру сама же зачем-то на свой стул положу. Похожу, посмотрю, и вдруг почувствую усталость и без сомнений присаживаюсь на свой стул отдохнуть. Ну тут и понимаю что села на палитру. Жалко краски было до слез. Брюки было уже не жалко, а краска она дорогая и на неё отрываешь деньги от самого необходимого.
Иногда я не чувствовала сил писать и тогда шла в библиотеку, брала какую-нибудь монографию о Ван Гоге или Гогене и садилась читать в тишине.
Почти никто из нас не думал о том, что будет дальше. Никто не думал о школе, в которой нам придется учить детей рисовать. Мы был захвачены чем-то необъяснимым, чем-то тайным. Не помню, чтобы нас хоть чему-то серьезно учили. Скорее нам не мешали. Конечно, не обходилось и без банальностей.
Придет бывало уже не очень трезвый преподаватель живописи, и, глядя на наши «произведения», произнесет с важным видом что-нибудь эдакое из слэнга художников, призванное показать его высокий профессионализм, типа: «у тебя тут тень провалилась», или «касания проверь» или «с отношениями разберись» ну и так далее. Словечек этих, с помощью которых производится впечатление на неискушенного зрителя, довольно много и не буду засорять ими мозг читателя.
Некоторые мои однокурсники рисовали практически наивные картины и перед ними преподаватели терялись и не знали, что и сказать. Одна из моих подруг, например, рисовала какими-то невозможными цветами и приемами. Нас учили, что сначала мы жидко «прописываем» тени, а там где свет и блики, мы должны «наслаивать» цвета. Как бы такой Рембрандт сибирского разлива. Подружка же моя рисовала открытыми цветами безо всяких «прописок» сразу мастихином, набуцкивая куски краски. При этом она могла сидеть перед мольбертом часами и положить только два мазка в неожиданном месте. Она очень долго рисовала и была несомненно талантливым самородком. Обучение не могло ни сломить её метода, ни улучшить его.
Она любила стихи Гумилева-старшего и боготворила Шагала.
Иногда я уговаривала своих однокурсниц позировать мне, а для вдохновения наряжаться в самые свои лучшие наряды. Однажды, одна из них, нарядившись, подошла ко мне во время перерыва между двумя парами истории искусств и сказала: «Пошли, Неделяй, скорее меня рисовать в пустую аудиторию, я не могу сидеть на лекциях будучи такой красивой. Надо либо быть красивой, либо учиться». Пришлось мне уйти с лекции и пойти её рисовать.
Зачем мы жертвовали своими желудками и временем я объяснить не могу. Я думаю, никто не сможет. Когда ты прикасаешься к искусству, то с тобой что-то делается, особенно когда ты молод и наивен и когда у тебя есть что-то такое внутри. Я не могу объяснить, что именно было у нас внутри. Но там явно что-то было.
Помню, что даже если так случалось, что ты один оказывался в аудитории и рисовал под гудение старых ламп, все равно что-то происходило эдакое, как будто даже твои одинокие усилия порождали что-то прекрасное. Даже когда картинка получалась какая-то на твой взгляд неудачная, не было чувства, что все это зря. Что-то выстраивалось с помощью твоих усилий. Только вот что? Не знаю.
После окончания института жизнь всех разметала. Кое-кто уехал из города, кто-то пошел в дизайнеры или вообще нашел работу не связанную с нашим образованием. Пара моих подружек попала в сумасшедшие дома, что ясное дело с нашим братом случается. А кто-то пошел учить детей рисованию. Я тоже учила детей рисованию в художественных школах и студиях, и еще я продолжала рисовать.
Иногда вечером, когда уже начинает смеркаться, а я все рисую очередную свою картину, меня посещают отрывочные воспоминания о времени студенчества. Иногда мне даже чудится какой-то знакомый шорох. Я вспоминаю мертвенно-бледный свет ламп и холодную аудиторию, натурщицу с перебитым носом и шрамом на лице, которая сидит на стуле и рассказывает историю своей жизни, а за окном в это время падает снег и в одной из мастерских идет гулянка и слышится музыка. Мне холодно и даже рука, держащая кисть, мерзнет, ноет живот, нежелающий подружится с гастритом, а в аудитории пахнет льняным маслом. Моя подруга сосредоточенно смотрит на натуру и свою картину, никак не решаясь нанести новый удар кисти. Уже поздно, уже очень поздно, надо ехать домой, родные будут недовольны. Над нашими головами висит какое-то странное магнитное поле, оно не отпускает нас домой. Мы уже мало что понимаем, почти не видно цвета на палитре из-за электрического освещения, а мы все несем свою службу.
Мы как будто присягнули чему-то и поэтому не можем бросить нести это бремя. Я лично до сих пор не решаюсь оставить эти усилия. Не знаю, понятия не имею, несет ли кто-нибудь из моих бывших сокурсников эту службу. Мне кажется, что я её несу. И мне кажется иногда, что даже против своего желания. Ну то есть меня что-то заставляет продолжать предпринимать усилия вне зависимости, довольна ли я результатом. Надо сказать, что постоянное возобновление моих лично усилий вообще не связано с результатом.
Иногда я и видеть не могу, что нарисовалось и убираю картину подальше с глаз моих. Но остановить процесс я не в силах. Мне однажды один психолог сказал: «Ну и что ты будешь делать, когда ослепнешь или потеряешь руку?» Я не смогла ответить. Я не знаю. Я же просто солдат какой-то невидимой армии, присягнувший быть верным этой армии до конца. Что делает солдат, когда он слепнет? Наверное, вспоминает победы и поражения. Вот и я буду вспоминать победы и поражения.
Зачем я все это написала? Для кого? Кому это интересно? И что это объясняет? Не знаю. Все мне хочется понять, почему люди рисуют, или пишут музыку, или сочиняют стихи. Мне все хочется понять, откуда что берется.
У этой истории нет никакой морали.
И я не знаю, зачем я её написала. Прости читатель. Просто мне очень хотелось это написать, вернее зафиксировать воспоминание, или ощущение. Зафиксировать, как это ни странно звучит, шорох ангельских крыл.
…
Картина автора