Сад Адама
25 февраля, 2021 9:57 дп
Яков Миркин
Яков Миркин:
Его все звали: «Полковник».
Он и в самом деле был полковником в отставке, приземистым, плотным, с неторопливой речью и бесконечной памятью, которая таилась за его чуть выцветшими голубыми глазами.
В возрасте далеко за восемьдесят он стал по-соседски захаживать к нам – пересечь лестничную клетку никогда не трудно – и всегда с каким-то цветущим растением в руках, призванным составить чудо для детей, обитавших в нашей квартире.
Взамен получал мишек, петухов и еще какую-то раскрашенную мелочь из детских рук.
Ему нужен был этот разговор. К нам, на лету, вечно занятым, куда-то стремящимся, вдруг подсаживался этот поздних лет человек и неторопливо рассказывал, что он делал в ноябре – декабре 1941 года под Москвой «на той стороне», где потом лечился, на какой фронт потом попал и в какую часть, и как они оказались хитрее «той стороны», и как выжили тогда, когда выжить было нельзя, и в какой город он вошел потом с десятой своей частью, и как их встречали.
Есть что-то загадочное в бесконечном этом повествовании, потому что в сотом этом разговоре вдруг оказываешься на разоренных станциях, в сгоревших поселениях, под низким свинцовым небом, и тогда становится понятным то, чем он занимался всю жизнь.
Он десятилетиями окружал наш клеточный дом, нашу презренную пятиэтажку, деревьями, высоко не выраставшими, потому что им мало света на московской земле, но деревьями, неизменно цветущими. Он привел за руку десятки деревьев, и дом наш весной погружался в цветочное облако, а летом в мелкие плоды, и птицы, настоящие птицы, а не только голуби, падали на них. Каштаны вместе с пихтами и вишни вместе с яблонями обязывались ему своим существованием.
Он насаждал жизнь.
Он заклеивал мир своими растениями, мир когда-то разоренный, исхоженный дотла.
Постороннему человеку казалось, что он просто согбенно, может быть по деревенской привычке, сажает деревья.
А он зашивал зеленью глазницы 1940-х.
Поделились: 5
Яков Миркин
Яков Миркин:
Его все звали: «Полковник».
Он и в самом деле был полковником в отставке, приземистым, плотным, с неторопливой речью и бесконечной памятью, которая таилась за его чуть выцветшими голубыми глазами.
В возрасте далеко за восемьдесят он стал по-соседски захаживать к нам – пересечь лестничную клетку никогда не трудно – и всегда с каким-то цветущим растением в руках, призванным составить чудо для детей, обитавших в нашей квартире.
Взамен получал мишек, петухов и еще какую-то раскрашенную мелочь из детских рук.
Ему нужен был этот разговор. К нам, на лету, вечно занятым, куда-то стремящимся, вдруг подсаживался этот поздних лет человек и неторопливо рассказывал, что он делал в ноябре – декабре 1941 года под Москвой «на той стороне», где потом лечился, на какой фронт потом попал и в какую часть, и как они оказались хитрее «той стороны», и как выжили тогда, когда выжить было нельзя, и в какой город он вошел потом с десятой своей частью, и как их встречали.
Есть что-то загадочное в бесконечном этом повествовании, потому что в сотом этом разговоре вдруг оказываешься на разоренных станциях, в сгоревших поселениях, под низким свинцовым небом, и тогда становится понятным то, чем он занимался всю жизнь.
Он десятилетиями окружал наш клеточный дом, нашу презренную пятиэтажку, деревьями, высоко не выраставшими, потому что им мало света на московской земле, но деревьями, неизменно цветущими. Он привел за руку десятки деревьев, и дом наш весной погружался в цветочное облако, а летом в мелкие плоды, и птицы, настоящие птицы, а не только голуби, падали на них. Каштаны вместе с пихтами и вишни вместе с яблонями обязывались ему своим существованием.
Он насаждал жизнь.
Он заклеивал мир своими растениями, мир когда-то разоренный, исхоженный дотла.
Постороннему человеку казалось, что он просто согбенно, может быть по деревенской привычке, сажает деревья.
А он зашивал зеленью глазницы 1940-х.
Поделились: 5