Речные заводи Герасима Антипаса

10 июля, 2019 5:28 дп

PHIL SUZEMKA

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

о мудрости протопопа Сильвестра и мангазейском цинодике, о красных иероглифах, нерезаных игагликах, о плоде armoracea,
о слезах, превращающихся в строки, о собаке Лулу, о рыбе и огурцах,
о бомбардировщике «Jules Verne», сигаретах «Gauloises» и
о записке из бандероли, в которой оказался
старый Moleskin

Ульяна родила мальчишку в самом начале зимобора. На день сорока двух мучеников, что почили во Амморее.

Дитёнок вышел крепким, здоровым, голосистым. Роды принимали старухи племени урэхэй, но через восемь дней, как и положено, Бырз с Тёмной Деньгой повезли мать с новорождённым в Мангазею, крестить пацана. У самой Ульяны крёстной была матушка Феодулия, а мальчишке восприемником полагался мужчина. Так от начала заведено: бабе — баба, мужику — мужик. Кое-кто начал уже брать аж по два крёстных — и мужика, и бабу, но если поп нормальный, он такого безобразия не допускал, ибо сказано: бабе восприемницей — баба, мужику — мужик. Нечего попусту крёстных плодить. Чай, не Ноев ковчег, чтоб твари по парам. Ульяна, подумав, выбрала Обиду Лешутина. Бырз с Тутыгышем выбор поддержали.
В дар отцу Агапию взяли большую вязку в два сорока соболей и немалую кадушку питного мёда на хмелю с брусникой. Соболей за внука принёс ырымащ, а мёд варил Обида: лучше непьющего Тёмного Деньги медовара на Болотном Погосте не было. Коротким летом Лешутин сам бортничал, сам отыскивал хмель, брал ягоду, а на Медовый Спас, упрятавшись в полуразвалившемся амбарчике, разводил огонь в печушке и мудрствовал над питьём, подсыпая в него толчёных пахучих зелий, горками рассыпанных у оконца.

…Агапия нашли дома. Матушка Феодулия месила в липовой квашне тесто, а сам поп сидел в подвёрнутых портках на лавке и парил ноги в широкой, низенькой корчаге. Время от времени Феодулия отрывалась от стола и подливала сладостно стонавшему от удовольствия мужу горячей воды. Поочерёдно то опуская пятки в корчагу, то вытягивая их оттуда, Агапий одновременно зачитывал попадье из протопопа Сильвестра:

— «Должен муж жену свою наказывать и вразумлять страхом. Плетью же наказывая, бить больно, и страшно и здорово – ежели вина велика…» Ааай! Да куда ж ты, неуклюжая, прямо на ногу кипяток-то мне льёшь! Больно же! …Слушай вот: «За ослушание и нерадение, – рубашку задрав, жену плеткой стегать, за руки держа и по вине смотря, бить люто, безо всякой пощады, хоть бы и до самыя смерти…»

Попадья, отставив квашню, с укоризной посмотрела на Агапия:

— Чего ж ты врёшь-то, ирод?! Нету там про «люто и до самыя смерти»!
— Ну, нету, значит, нету, — немедленно согласился поп, вынимая из корчаги красные что у гуся ступни, — дай-ка мне, матушка, утирку: вон, я вижу, к нам гости какие-то идут.

В церкви, обнюхав соболей, Агапий повесил вязку на крюк у двери, чтоб потом не забыть, а кадушку, воровато оглянувшись, велел закатить в алтарь. Из Царских Врат вышел уже с большой брáтиной. Тёмная Деньга молча поставил перед Агапием канопку. Поп плеснул в неё из братины, раскрыл книгу и задумался.

— Прям и не знаю, — признался он, листая туда-сюда замусоленные ещё до него страницы, — мучеников-то этих, что во Амморее убиенные, аж сорок две души набирается. Думай, раба божия, как сына крестить будем. Тут вон тебе имён — обвыбирайся! Аетий, Феофил, Мелиссен, Каллист, Васой, Друнгарий, Еводий… Ну? Чего скажешь? Я б Васоя присоветовал. Его хоть Васей можно кликать. А то будет Еводий с Аетием — замучаешься потом припоминать, как зовут огольца-то твоего. Ну, так что скажешь? Васой?
— Рошка! — сказала Ульяна.
— Какая ещё «рожка»? — не понял Агапий.
— Мужа её имя. Добр Завидов сын. Сам же венчал, забыл? — напомнил Обида.
— Что забыл, ничего я не забыл, помню я, — буркнул батька. — Так и крестить Добром? Отец — Добр и сын Добр? Не пойдёт! Не желаю. Пусть Васоя берёт!

Тёмная Деньга, прямо глядя попу в глаза, молча долил в канопку из братины.

— Ну, как хотите! — обиженно произнёс Агапий, отпивая. — Были язычниками, язычниками в доски и уйдёте. Чисто самоеды… Долей ещё, не жидись, не мучай. Добр так Добр, воля ваша. Хотя чего б не Вася, не понимаю?..
— Рошка, — повторила Ульяна.

Когда обряд закончился и мальца завернули в тонкие белёные холстинки, подложив в них перемешанный с золой мох, Обида напомнил попу:

— В цинодик-то впиши, не поленись…

Вздохнув, Агапий принёс мангазейский цинодик и чернила с пером.

— Ох-ти мне, горюшко, ох-ти мне, заботушки, — бубнил он, — то им так окрести, то им так запиши, а мёду-то всего одна кадушка, да и та невелика. И соболя, мнится, траченные…
— Сам ты траченный, поп! — не выдержал Тёмная Деньга. — Пиши, говорю!

Агапий осмотрел перо, обмакнул, вывел: «Лета 7097 зимобора шестого дня. Добр…». И задумался: дальше-то как писать? «Добр Добров»? Или как? Он взглянул на Ульяну, на младенца, ещё немного подумал, после чего, тщательно отерев перо о бороду, сунул его снова в чернильницу и вывел в цинодике окончательное «Добр Ульянин сын Рожкин».

***

На чём только не пришлось летать Северину! Лодка Григоровича, потрёпанная М-9, выпущенная ещё в шестнадцатом на «Гамаюне» Щетинина, была первой машиной Яворского из предложенных Антипасом гидропланов. Была ещё германская Arkona V-20, был переделанный из торпедоносца Douglas DT-2 и, наконец, самый любимый Северином, тоже германский, двухмоторный Dornier Do-J «Wal».
Потом М-9 удалось с доплатой поменять на более скоростной Albatros. Потом в верховьях Сунгари при взлёте напоролась на бревно и затонула Arkona. Вместо неё срочно купили случайно подвернувшийся Curtiss-Atlantica.

Работы по фотографированию шли от Амура аж до Хонгхэ. Антипас готовился серьёзно расширять своё дело. Ему отчаянно не хватало аэропланов, пилотов и хороших, знающих фотографов. В конторке на пристани, где стоял летучий флот грека, Герасим Димитриевич повесил забранную в рамку картинку, изображавшую подводную лодку и гидроплан — «Развѣдочная служба на морѣ. Гидроаэропланъ сообщаетъ подводной лодкѣ о передвиженiяхъ непрiятельской эскадры. Рисунокъ К.Юнакова въ журналъ «Огонёкъ».

— Вам ещё и подводная лодка потребна? — поинтересовался как-то Северин у хозяина.
— Хотелось бы, — вздохнул грек. — Тогда б мы точно развернулись. Я б тогда в Харбине ещё один храм отгрохал. На богоугодное дело кубышки не жалко. Церковь, скажем, а к ней — приют. Для оступившихся по недомыслию малолетних девиц. Я во время óно малолетними девицами тоже интересовался, правда, уже по собственному юношескому недомыслию. Потом, благодаря Бога, бросил.
— Так а лодка-то к чему? — напомнил Северин.
— Всеволод Фадеевич, откуда у нас опий? — спросил хозяин.

Яворский пожал плечами.

— Вот отсюда! — грек ткнул в большую карту. — С Меконга. А знаете, почему? Потому, что нету в мире опия лучше, чем из этого треугольника. Истинно сей треугольник золотой, я вам скажу. Его потом ещё назовут золотым, назовут обязательно, помяните моё слово!
— А чем китайский продукт не устраивает? — не понял Северин.

Грек фыркнул:

— Я вас умоляю! Знаете, если мне захочется настоящего удовольствия, я вместо китайского опия лучше скушаю бычки в томате франко-русской консервной фабрики! Так я при этом получу вещь! Ведь это же ж бычки! И это же ж, я вам скажу, томат! Правда, их надо есть в Одессе и сразу, потому, что на другой день это уже не та консерва. Ты смотришь на банку: сделано сегодня — кушай сегодня! Видишь, сделано вчера — ну, отнеси на Привоз, пусть её кушает кому надо. А случается такая жестянка, что кушаешь бычки и думаешь: «Боже ж ты мой! Не иначе, это было сделано завтра!».
А тут опий! Мы его везём вашими аэропланами с Меконга на Хонгхэ, потом по цепи озёр до Лайчжоу, оттуда в Ляодун и снова речушками да озёрами к нам. А будь у меня подводная лодка, вот тебе Меконг, вот тебе Хайнань! Прилетел ваш гидроплан, вышла наша лодочка в море, всплыла ночью у парохода, что красное дерево из Малайзии тащит, и по-е-е-хал мой товар в Северомериканские Штаты! Любо-ж-дорого!

Самолёты Герасима на всё плечо от Меконга до Сунгари, разумеется, не летали. Страна была разбита на несколько зон, в каждой из которых действовали разные гидропланы, встречавшиеся в оговорённых, хорошо подготовленных местах. Где-нибудь, на небольшой речке или озерце стоял рыбачий домик с причалом. При домике жил смотритель, как правило, безобидный, никому не интересный старичок, прилежно таскавший рыбу всё то время, что не было курьеров. Потом они прилетали. Один или другой, либо, что бывало реже, оба сразу. Груз перебрасывался, курьеры тут же разлетались в разные стороны, а старичок продолжал ловить своих карпов. «Помяните моё слово, господа! — радовался Антипас. — Авиация — транспорт будущего!» И сложно было с ним не согласиться, ведь даже простенькая лодка Григоровича могла поднимать в воздух до тридцати пудов, хотя, понятно, такими партиями опий не возили — не кирпичи, всё-таки.
Герасим действительно был гением коммерции. Его авиационная компания называлась «Речные Заводи», что, в принципе, объяснимо для фирмы, картографирующей реки. Но было в названии и нечто большее. Три красных иероглифа — «Шуй Ху Чжуань», размашисто начертанных на крыльях аэропланов, сразу же привели в восторг всех, начиная от Сунь Ятсена и заканчивая Чан Кайши. Трогательная лояльность грека к китайской культуре потрясла аборигенов: иностранец взял для фирмы название знаменитого романа XIV века! Невообразимо! Неслыханно! Достойно уважения и подражания! К Герасиму благоволили нищие и генералы, полицейские и школьные учителя, таможенники при виде иероглифов утирали слёзы умиления, а тайные поклонники свергнутой династии прочили Антипасу шикарное будущее — в том, разумеется, случае, если им удастся вернуть императора Пу И на престол. И никому даже в голову не пришло, что глумливый Герасим взял это название лишь потому, что, во-первых, роман рассказывал о подвигах разбойников, а, во-вторых, именно тихие речные заводи, разбросанные по стране, и были местами встреч его самолётов, перевозивших наркотик с юга на север.
Но, в любом случае, случись какая неприятная оказия либо полицейское разбирательство, никто бы не смог сказать, что компанией «Шуй Ху Чжуань» не велось оговорённое контрактом фотографирование речных заводей. Велось. И велось прилежнейшим образом. Правда, совсем не тех заводей, где стояли домики Герасима Антипаса.

***

Если б не рыбаки, сгоревший скит никогда б не нашли. Природа взяла своё: за десятки лет головёшки так густо заросли стлаником, что казалось, будто никто в этом месте не тревожил тайгу от начала времён. Василий к скиту не пошёл: устроился на одной из торчащих из воды свай, что остались, видимо, от разрушенного причала, и удил рыбу на ужин.
— Что, Вась? — спросил Дима. — Не пойдёшь с нами смотреть?
— Ламуту нельзя, — коротко ответил Мулинка. — Отец говорил — нельзя, дед говорил — нельзя. Я — нельзя. Нючи строил, нючи спалил, нючи пускай смотрит. Ламут не пойдёт.
— Боишься, Зелёная икона тебя съест?
— Плохо так сказать, — предупредил проводник. — Зелёная икона обидится. Что тогда делать будешь?

…Дома в скиту когда-то стояли на высоких кедровых чурбаках — их остатки до сих пор торчали из зарослей. Забора, скорей всего, вообще не было либо он сгорел без следа. Аккуратно переступая через сплетённые, перепутанные ветки, перерубая их топорами там, где продвигаться было совсем невозможно, Дима с Сергеем медленно обследовали территорию.

— На гадюку б не нарваться, — высказал опасение Сергей.
— Да мы с тобой такой шум подняли, все гадюки, поди, разбежались давно, — беспечно ответил Дима. — Опаньки! Глянь, Серый, — камни! Фундамент тут, что ли?..

Это действительно был фундамент.

— Даже стланик его не берёт, — заметил Дима, стукнув по кладке обухом. — Не иначе, раствор на яйцах делали.
— Откуда ж они яйца брали?
— Как откуда?! На озере игагликов, что собак нерезанных.
— Кого-кого?!
— Гусей, говорю. Разоряй гнёзда и строй что хочешь.
— Я почему-то думал, что фундаменты только на куриных яйцах делали, — признался Сергей.
— А какая богу разница, если…

Дима неожиданно осёкся и продолжил уже другим голосом:

— Стоять,  Серёга! Стоять, бояться!
— Гадюка?!
— Хуже! То есть, лучше! — наша буквица!

На одном из камней чётко виднелась высеченная «М» в круге.

***

Генуя продолжала выигрывать у венецианцев. Внешне, после заключения мира, после того, как каждый капитан с обеих сторон принёс клятву не чинить врагу ничего плохого, всё выглядело пристойно, но Газария с окружавшим её морем окончательно осталась под властью Генуи и Венеция ничего не могла с этим сделать. А потеря флота при Корцуле ещё более осложняла положение венецианцев. Фра Луиджи мучился и однажды, в разговоре с братом Эли, попытался объяснить тому свои чувства:

— Ты чужак, тебе не понять. Я из Диррахия. Это земли Венеции. Мать живёт в Истрии — это тоже Венеция. Меня спасла венецианская галера в водах Владичко Лютого. И даже он был вассалом Венеции! Парафия отправила меня в монастырь откуда? — с венецианской земли, из Пирано. А сейчас я в Генуе. В Ге-ну-е! Понимаешь?! В той самой, что разгромила флот моей Синьории. Ну, и как я могу быть равнодушен к поражению своих?!
— Ты слуга Господен, — напомнил схизматик, — тебе должно быть всё едино: что одна Серениссима, что другая. Una armoracea.
— Один хрен, — согласился фра Луиджи, — а вот не получается. Я про ту битву при Корцуле даже канцону сочинил. Послушай вот начало:

Смешалось всё: галеры, люди,
Рабы и нобили, орудья,
Отечества противный дым,
Кремнистый путь, звезда над ним…

— ну, в общем, как-то так примерно… Только ты не говори никому. Забудь. Неудобно… Ну, вот что ты мне тут замер, как жена Лота? Забудь, сказал!
— Я лучше запишу, брате Лука, — молвил потрясённый варвар, — по-нашему запишу, чтоб никто не догадался. Твои вирши века переживут! Если и у нас такая битва будет — пригодятся.

***

…Маленький мальчик плакал, прижавшись к коленям старика, гладившего ребёнка по голове. Или мужчина ещё не был тогда стариком?

— Люди не злые, — тихо говорил ребёнку мужчина, — иначе они не молились бы Богу, не старались бы загладить перед ним свои проступки.

Малыш продолжал плакать. Большая грубая ладонь раз за разом легонько трогала его волосы, пальцы мужчины медленно проходились по голове мальчика, возвращались, начинали свой путь снова и с каждым таким движением ребёнок всхлипывал всё реже, пока совсем не успокоился. Теперь он просто стоял перед мужчиной, уткнувшись заплаканным лицом в его колени, обняв их обеими ручонками, и слушал негромкие слова. Полосатая холстина истрёпанного талеса на коленях мужчины совсем промокла от детских слёз.

— У Господа на небесах есть большая Чёрная Книга, — продолжил мужчина. — Книга людских бед и страданий. Всякий раз, когда кого-то обидят или убьют, на неё падают капли слёз или крови. Упав на страницу, эти капли становятся словами и строками. Однажды Господь откроет свою Чёрную Книгу…
— Почему Он не открыл её до сих пор?! — встрепенулся мальчик. — Почему?! Он спит?!

Мужчина улыбнулся, продолжая гладить ребёнка:

— Иногда и мне кажется, что Он спит. Но однажды Он всё же откроет её…
— Ты врёшь мне! — обиженно сказал мальчишка. — Он никогда её не откроет. Потому, что, в отличие от тебя, он знает, что люди злые. Они рождены злыми и они копят злобу от отца к сыну. Родами, коленами, племенами, народами! Люди были и будут злыми. Я не знаю, зачем Господь их создал!
— Ты не прав. Господь ничего не делает понапрасну. Его творения подобны Ему. Разве Господь в этом зол? Разве он помешал твоему рождению и радости твоей матери от твоего рождения? Разве Господь радовался, когда ты болел или когда твоя мать покинула тебя, убитая людьми?
— Ты сам сказал, что люди убили мою  мать! — опять встрепенулся ребёнок. — Они злые! Не уговаривай меня. Ты всё врёшь!
— Люди не злые, малыш, — всё так же негромко и спокойно сказал мужчина. — Люди просто забыли, что они добрые…

Бадар, тихонько раскачиваясь на волне, подходил к Сокотре и в ночи уже виднелись приветливые мерцания островного маяка. «Пора!» — очнувшись от воспоминаний, сам себе сказал Маттео и вытащил из складок одежды склянку с ядом.

***

Спецы из «Alibaba Cloud Computing» требовали все больше и больше странных вещей для своего расследования. Например, в один прекрасный день к Джан Даю поступила просьба найти им кого-то, кто мог бы прочесть несколько профессиональных лекций по истории орнамента. По счатью, в e-fashion кластере Линпиня открылась очередная выставка и мастер-классы итальянских дизайнеров шли там изо дня в день. Кроме итальянцев подключились два профессора, читавшие в университете Ханчжоу историю искусств.

— Не пойму, — раздражённо сказал Джан Дай Гэ Хуну. — Они книгу расшифровывают или за наш счёт ещё одно образование получают? То им нефриты Лянчжу подавай, то теперь узоры с орнаментами…
— Ну, это ж была твоя идея их привлечь, — резонно заметил Гэ Хун. — Вот и не мешай. Подождём, авось что и вычислят. Ты в Дубай?
— Да.
— А по почте нельзя?
— У Латаифа нет электронной почты. У него телефон – Nokia-3310. Он простой механик, умеет крутить гайки, даже компьютеры на диагностику подключают другие и ему лишь говорят, что делать. А через других – ты сам понимаешь…
— Уверен?
— Откуда мне знать? А вдруг?

Гэ Хун ожесточённо швырнул на стол ручку:

— Не хотелось бы. Так и себя подозревать начнёшь.

***

Виктор увёз Ю Лань в Сен-Дени-д’Олерон. Старый отцовский домик стоял в самом конце бульвара д’Антиош, там, где уже начинаются пески и откуда примерно минут десять неспешного хода до моря. Виктор попытался похвастаться бискайскими приливами, но Ю Лань только кивнула, безразлично заметив:

— Семь метров, ты сказал? У нас в Ханчжоу на Фучуньцзяне приливной бор – девять метров. Знаешь, что такое «приливной бор»? Вот я вижу, не знаешь. Так что, давай лучше съездим в Ла Рошель, покажешь мне место, где воевали три мушкетёра с д’Артаньяном.
— Во-первых, три мушкетёра воевали с д’Артаньяном не в Ла-Рошели, а в Париже на каком-то пустыре. И было это всего один раз. А, во-вторых, кто тебе сказал, что они вообще воевали? — спросил Виктор, уязвлённый «приливным бором». — Воевали! Насколько я помню, они там пили, гонялись за миледи и мешали кардиналу строить правовое государство. А сражались только с трактирщиками. Четыре благородных алкоголика. Свора предателей: за всё время ни одного англичанина не убили, только своих. Хороша команда! — граф с сексуальными расстройствами, клерикальный лузер и два альфонса. И это те герои, по которым в мире судят о Франции! Ты б ещё Монте-Кристо вспомнила: педофил с гашишем без определённого места жительства. Психотип – садист, образование – тюремное, любимое занятие – доводить собеседника до самоубийства.
— Для тебя во французской литературе вообще нет положительных персонажей?
— Почему нет? — есть. Лулу, например.
— А это кто?
— Это собака Франсуазы Саган. Но та, к счастью, никогда ничего о своей собаке не писала. Уже за одно это, я полагаю, Лулу заслужила своё место в литературе пятой республики. Если б Гонкуров давали за скромность, я б голосовал за Лулу.

…Мадам Лакруа, после смерти мужа почти не выезжавшая из д’Олерона, обустроила дом так, как было принято у неё на родине, в Провансе. Каменные стены и снаружи и внутри были белёными, деревянные оконные рамы, ставни и двери выкрашены синим. Почерневшая от морского воздуха массивная деревянная мебель стояла здесь ещё с довоенных времён. Такими же старыми и деревянными были и игрушки Викторовского отца, стоявшие на расколотой каминной полке: два грузовичка, биплан с трёхцветными кругами на крыльях и колёсный пароход с неровной надписью «Jeanne d’Arc», выведенной дрожащей кисточкой по жестяным кожухам.

Виктор помнил, как, играя с отцом, он слушал его рассказы о смелых maquis, перевозивших на пароходике взрывчатку, о грузовиках, с которых всё те же партизаны громили бошей и даже о Фармане-223 «Jules Verne», бомбившем Берлин в июне сорокового раньше всех англичан и русских. Где-то в доме, только Виктор сейчас не помнил где, хранилась дедовская вырезка из парижской газеты:

«L’AÉRONAUTIQUE
NAVALE
bombarde les usines des faubourgs
DE BERLIN»

Грузовички, самолёт и пароходик, тускло отблёскивая краской, которая не была яркой даже тогда, когда их только принесли из магазина, замерли над камином. Словно кого-то ждали. С ними играл отец Виктора, потом сам Виктор. Сейчас он смотрел на них и думал: детство нельзя вернуть, зато его всегда можно передать другому. И для того, чтобы передать своё детство дальше, у него была Ю Лань.

Комната, в которой мадам Лакруа поселила сына и его девушку, была когда-то их с отцом спальней. Потом мать переделала её в гостевую, а сама устроилась в небольшой каморке, примыкавшей к громадной кухне с её старинной печью, чугунной плитой и дубовым столом, для подъёма которых потребовался бы небольшой кран, с оловянной посудой по полкам, засохшими букетикам лаванды, такими же, что вместе с ароматическими палочками, были рассованы по всем бельевым шкафам.
Как и в любом другом приморском городке, пыли в Сен-Дени-д’Олероне не было. Но песок, поднимаемый ветром с берега и дюн, вплотную подходивших к городским улицам, ровным тонким, почти невидимым бело-жёлтым слоем ложился на синие подоконники, поэтому утро мадам Лакруа обычно проводила с тряпкой в руках, переходя от одного окна к другому. Вытирала, вспоминала. Потом выходила из дома, поливала левкои. Клумбы были обложены камнем, которые натаскал сюда ещё дед Виктора. Перед обедом ходила на рынок: овощи — у старухи Дюбуа (кроме огурцов, конечно: огурцы — у мамаши Лемье), рыба – у молодого Бернара, внука сварливого, мелочного, раздражительного Сюркуфа.
Суркуф флиртовал с нею. Говорил, что они «люди одного круга». Она понятия не имела, что это за круг. Сюркуф, хоть давно не ходил в море, не чистил рыбу и, похоже, ничем, кроме приставаний к ровесницам вообще не занимался, почему-то всегда был покрыт чешуёй. Когда он к ней прикасался, чешуйки оставалась на рукаве её плаща, падали на туфли. Сюркуф называл её «моя любимая рыба». Ему казалось, это смешно. Но, несмотря на весь свой чешуйчатый «флирт», рыбу он продавал ей дорого. Летом она обычно покупала сардину. Бернар ловил её ночью, на свет фонаря, и всегда оставлял одну-две штучки «для мадам Лакруа». Зимой она чаще брала скумбрию: килограмм стоил три-четыре евро, Сюркуф начинал торговаться с пяти, а Бернар отдавал по два пятьдесят. Он вообще не был похож на деда, да и пах так, словно торговал не рыбой, а парфюмом.
Иногда, когда обещал приехать Виктор, она торжественно готовила рыбный суп. Не обычный, не бискайский, а настоящий провансальский bouillabaisse. Это была еда Викторова детства. Бернар к нужному дню ловил морского чёрта, дракончика, двух-трёх солнечников, ерша, скорпен, лангуста. Перец, фенхель и лавр росли у неё в саду, а шафран она покупала в лавке у пакистанца Раджафа, там же, где и ароматические палочки.
Рыбу для супа, пересыпанную колотым льдом, Бернар сам привозил к ней домой в пластиковом ящике. Она угощала его кофе и стаканчиком кальвадоса. Детьми Виктор и Бернар часто играли в футбол на пустыре за домом. Однажды сын привёл товарища к себе и мадам Лакруа на машинке прострочила Бернару разошедшуюся по шву рубашку, за которую дома мальчишке точно бы влетело от Сюркуфа. С тех самых пор у неё с Бернаром установились приятельские отношения. Поначалу это была просто дружба мальчика с матерью друга. Потом дети выросли, Виктор уехал учиться, а Бернар по привычке продолжил забегать к ним домой: то чинил кран, то красил забор, то перекладывал дорожки в саду. То вот привозил на своём мотороллере рыбу для супа.
Если приезд Виктора по какой-то причине срывался, она звонила Бернару и просила забрать кастрюлю с буйабесом. Когда такое случалось, ворчун Сюркуф ещё долго пенял ей при встречах, что в супе не хватало то эстрагона, то тимьяна.

Закончив с рыбным рядом, она шла в булочную, покупала полбагета и круассан к утреннему кофе. Молоко и сыр ей два раза в неделю привозили из Ла Готри.

Рассовав дома покупки, она снова протирала подоконники. Песок налететь ещё не успевал, это, скорее была привычка, порядок, заведённый не ею, родителями мужа, но она его почему-то придерживалась. Ближе к вечеру снова выходила в сад. Когда с моря начинал тянуть бриз, уходила в дом. Зимой, завернувшись в плед, привезённый отцом мужа после войны из Шотландии, подолгу сидела у камина. Смотрела на огонь, пила вино, курила Gauloises, к которому привыкла ещё в последнем классе лицея.
Не то, что б тогда, девчонкой, она так разбиралась в сортах табака. Нет! Но Gauloises курили Сартр, Пикассо, Камю, Кортасар и даже Джим Моррисон. Было интересно, что они при этом испытывали. И хотелось чувствовать себя такой же талантливой, как и они, а Gauloises казался простейшим к тому средством. Она ещё не знала, что все её кумиры помимо сигарет курили и траву. А когда узнала, трава оказалась лишней. Был муж, был маленький Виктор, убаюкивавшийся под «Riders On The Storm» и, иногда, когда засыпал не только малыш, но и свёкор со свекровью, были их тихие посиделки с Огюстом в саду. С одним стаканом вина на двоих и вороватыми затяжками друг у друга всё тем же Gauloises. С оглядкой, как у подростков, на тёмное окошко родителей.
Сейчас она могла курить и пить сколько хочешь, никто не мешал, но это не доставляло той радости, что когда-то опьяняла юных любовников, когда те, даже несмотря на то, что у них уже был ребёнок, прятались по привычке от старших, тихо выходили вдвоём в сад и восторженно шептались друг с другом обо всём, что у каждого накопилось за день, а при этом вот так вот пили и курили, гладили друг друга по волосам и целовались, словно школьники.

Теперь ничего этого не было. Докурив и допив, она мыла бокал, пепельницу, разбирала постель, ложилась спать. Изредка, если вспоминала, молилась. Так, незаметно, старела.

Кровать в гостевой комнате была тоже провансальская: тяжёлая, высокая, железная, с бесчисленными кованными завитушками изголовья и изножья. Застеленная высочайшей периной и увенчанная горкой подушек в накрахмаленных кружевах, она смутила Ю Лань:

— Мы тут не то, что с «картинками весеннего дворца», мы и с простой камасутрой в это всё провалимся и до утра друг друга не найдём.

На вторую ночь она попросила его снять со стены распятие.

— Зачем? — удивился он.
— Затем… — буркнула Ю Лань, — мы тут с тобой это, а у него вон что!

…Мать поджала губы, когда Виктор представил ей избранницу. Было заметно, что не того мадам Лакруа желала единственному сыну. Но через пару дней привыкла, смирилась и даже решилась на комплимент:

— Ничего, — сказала она о Ю Лани, — ничего. Такие хотя бы не толстеют.

Потом подумала, чего б ещё хорошего сказать о китаянке, и добавила:

— Глаза продолговатые…

***

Один из двух карбасов уцелел. На нём повольники и добрались с острова до матёрой земли через неширокий пролив. Вскарабкались по скалам нааверх. По всему угору рос дикий лес: незнакомый, с неизвестными деревьями, опутанными длинными, гибкими побегами. По земле стелились кривые, хитро переплетённые ветки – сосна не сосна, ёлка не ёлка, а не пройдёшь через них, только ноги ломать.
На скалах галдело птичье племя, в лесу, судя по тому, что то из-под пня, то из-за веток высовывались любопытные морды, полно было непуганного зверья. Огневого припаса после гибели «Миколая» у лодейщиков, считай, совсем не осталось, но топоры, тёсла, пилы спасти удалось. Даже два захвата было, даже черта сохранилась – ржавая, правда, но всё равно рабочая. Ещё кой-что из железа собрали по обломкам: полосы, скобы, кокорные болты.

— Первое: обетный крест на угоре поставим, — объявил кормщик, — да вон на том валуне письмо своё высечем. Пока тут пристроимся, а как оглядимся, может, что и получше найдём. До зимы долго, проживём. Добычей Господь не обидел – вон её сколько тут летает, плавает да бегает. Плохо, писания не уберегли, молиться на память будем.
— Можно на память, а можно и по-книжному, — заметил Нежата и на вопросительный взгляд Доброшки пояснил, — успел я, кормщик, мешок свой из заборницы прихватить. Тут и Псалтирь и холмогорский «Апостол» предивно писанный. Ещё от деда. Дед мой монахам в Холмогорах по обету заказывал. Через него и меня грамоте учил. Ты, кормщик, свою книгу спасал, а я – наши. Жить будем не как звери, как люди божьи. И вот ещё: надо б, пока креста нету, малую лесинку под денник выстрогать, зарубки ставить, а то во временах затеряемся.

«А то во временах затеряемся… — повторил про себя Доброшка слова старого лодейщика. — Затерялись уже…»

***

Зона работы Северина, определённая ему Герасимом, пролегала с севера на юг от Амура до Фучунцзяна. Потому и летал он, в основном, на быстроходном, мощном Dornier. Впрочем, иногда приходилось пересаживаться и на более мелкие гидропланы. И не всегда это обязательно было связано с опием. Для фотографирования вокруг Ханчжоу лучше всего подходил небольшой, неторопливый Albatros. А снимать Фучунцзян приходилось много, особенно, когда с моря шёл приливной бор, в несколько часов полностью менявший всю картину реки и её притоков.
Помимо этого, частенько приходилось перелетать чуть севернее, на озеро Тайху, но это уже именно из-за опия: среди бесчисленных островов и островков озеро скрывало под ветвями нависавших над водой деревьев тайные заводи Антипаса.
Фотографические пластинки со всех гидропланов поступали к Кривому. Добравшись после очередного путешествия до Харбина, он забирал материал из конторы Антипаса, запирался у себя на Базарной и колдовал с результатами в той самой каморке, с которой и началась служба Северина у грека. Пару раз Пифос Евпсихиевич пускал к себе на сеанс и старого товарища.
В свете красных бордельных фонарей облачённый в штаны на подтяжках и нательную рубаху, с неизменной папиросой в прокуренных зубах господин Кривой расхаживал по «фотографической лаборатории» меж громоздких увеличительных аппаратов фирм Лейца и Роденштока, пригибаясь, подныривал под верёвки с мокрыми отпечатками, ворошил плоскими пинцетами  пластинки, опушенные в проявительную жидкость. Из-за красного света огонёк папиросы почему-то выглядел зелёным. Такой же окрас имело и сосредоточенное лицо самого Пифоса Евпсихиевича.
Когда отпечатки бывали готовы, господин Кривой усаживался за их расшифровку и затем, уже на обычной бумаге, составлял карты, с которыми снова отправлялся к Антипасу. Пошушукавшись, они отбирали себе то, что не имело ценности для правительства, зато удовлетворяло задачам грека. Остальные карты фирма «Речные Заводи» сдавала по договору правительству.
Платил Герасим хорошо: помимо жалования, Северин при всяком возвращении из полётов на Сунгари получал от хозяина ещё и «особую сумму», называвшуюся «благодарственными». Оплата шла в североамериканских долларах. Никакой иной валюте грек не доверял. Яворский снял в Харбине хорошую квартиру, завёл горничную, подумывал даже о кухарке, но держать её ради двух-трёх обедов в месяц не имело смысла. К тому ж, денег теперь хватало с избытком не только на «абеды» в «Толстом Жмуре», но и на более дорогие ресторации.

В один из полётов с Тайху в дельту Янцзы Северин попросил Пифоса Евпсихиевича сфотографировать то место, в котором однажды ротмистра чуть навек не погребло и наверняка погребло б, кабы не сообразительность казака Онопко. Albatros прошёл над деревней Лянчжу один раз и другой, после чего фотограф похлопал Северина по плечу и знаками показал заложить круг пошире. Всего они сделали пять кругов, каждый раз заставляя задирать головы крестьян, волы которых брели по рисовым полям. На проявленных снимках сам Яворский ничего не понял, но вот Кривого они озадачили и через несколько дней он торжественно положил перед Северином-Тадеушем большой лист бумаги с бесчисленными картографическими знаками и пометками.

— Город, — объявил Кривой. — Большой город. Со стеной, домами, мастерскими. Даже с огородами. А городских ворот я шесть штук насчитал. Да вот, извольте сами убедиться. Видно ж всё. Я уж не говорю о том, что имеется за городом. Этого я толком ещё не фотографировал. А ведь, похоже, тут при китайском царе Горохе целое государство было.

***

Бандероль пришла на адрес дачи и сам адрес на приклеенной квитанции был выписан крупно, отчётливо, таким почерком, какой обычно бывает у людей, привыкших писать разборчиво: школьных учителей или работников почты:

Калужская область
Тарусский район
Село Волковское
СНТ «Звезда», участок 131,
Кузнецовой Анастасии

Развернув запечатанную сургучом обёртку, Настя увидела старый Димкин Moleskin с потрёпанной кожей на уголках, стёртым лого, давно потерянной резинкой и вырванной ленточкой закладки. Отдельно был свёрнутый вдвое листок из обычной тетрадки.Почерк оказался совсем не учительским — так могли писать только врачи или неграмотные:

«дима плохой бальшая книшка нету пиши вася мулинка дурдом качигарка»

Настя раскрыла Moleskin. Там, где заканчивались записи и начинались чистые листы, лежалая золотая нить.

Средняя оценка 0 / 5. Количество голосов: 0