«Почему же вы пугаете меня перспективой стать рабочим?..»
28 мая, 2020 7:25 дп
Лена Пчёлкина
Лена Пчёлкина;
Наши матери, наши отцы…
Моя юность пришлась на перестройку… Честно говоря, за свои 50 лет я застала все, что вообще возможно застать — незыблемость режима и уверенность в светлом будущем, бесконечные похороны очень старых (или looks like старых) правителей, Чернобыль, 1991 год, гибель империи, 1993 год, бесконечные войны в Чечне, конфликты там и здесь, передачу власти буквально в прямом эфире по назначению, дальше лень перечислять, наконец, ознаменовали мое 50-летие пандемией. И главный, собственно, озвучил , именно это, в день моего юбилея. Но это — отступление.
Когда тебе 17-18, то жить во времена перемен легко и приятно. Все революции всегда делаются молодыми, они с радостью обесценивают то, к чему сами потом же придут, и, с радостью выбрасывают на помойку весь хлам, о котором потом читают в отчетах престижных аукционов. Более того, молодым дорога везде, и это — чистая правда, и слава Богу, вспоминая правителей, которые уже не могли читать по бумажкам слова с трибун и которых уносили с должности вперед ногами.
Воспитывали меня, как было принято в приличных семьях, — музыка, языки, чтение, быть хорошей скромной девочкой. Последним я не овладела по сей день, классическую музыку я ненавижу… Все, что было связано с прикладными знаниями, было элементами запугивания.
— Пойдешь в ПТУ, — в ответ на какую-ту невинную шалость, — пугала директор школы.
— Станешь маникюршей, — вторила ей мама.
— Или продавщицей, — не очень твердо говорил папа.
— Как твоя Дора? — интересовалась мама.
Дальше разговор приобретал инфернальный характер, из чего я, в свои десять лет, четко понимала, что если я не выучу английские неправильные глаголы, то стану продавщицей (безусловно, после тюрьмы) и даже, искупив провинность, не смою в глазах мамы ассоциацию с Дорой никогда, чем ее возможно очень огорчу. Маму я любила, расстраивать ее не хотелось. Хотя, было совершенно понятно, что папа ничего плохого против Доры не имел. И, возможно, я напоминала бы ему о чем-то хорошем. Что такое когнитивный диссонанс, я тогда не знала, поэтому сразу озвучила, что я очень хочу есть. И все тут же бросились меня кормить, держа Дору в уме, так как дефицит для ребенка, наверняка, поставляла именно она. В еврейских семьях главное, чтобы ребенок хорошо покушал, потом делай с ним, что хочешь.
С директором школы, которую я любила значительно меньше, я не очень церемонилась:
— Тамара Павловна, — звонко обратилась я к ней на линейке из трех параллельных классов, собранной, безусловно, по моему поводу. Я сообразила тогда, когда мой путь, можно сказать My Way, со всеми остановками, для праведного гнева советских людей был строго очерчен: ПТУ, малолетка, тюрьма, строгий режим, все что потом случается с такими как я, то есть смерть под забором. Так вот, я вылезла из-под забора и неожиданно поинтересовалась:
— У нас же государство рабочих и крестьян?
Это потом, прочитав много ненужных книг из серии «Как заинтересовать собеседника, не потревожив санитаров», я поняла, что действовала я очень правильно, по крайней мере, в пункте санитаров.
— Да, — осторожно подтвердила директор.
— И Вы, Тамара Павловна, член партии?- продолжила я.
— Да, — подтвердила она с еще большей осторожностью.
— Так почему же Вы, член партии, гражданин государства рабочих и крестьян пугаете меня, да еще и в присутствии третьих лиц в количестве 100 человек, перспективой стать рабочим? Я, например, мечтаю быть токарем или столяром, или сантехником.
Пауза повисла неприятная. Линейка была распущена, меня пригласили пройти (без вещей) в кабинет директора.
— Почему у тебя, Пчелкина, все не как у людей?
— А как у людей? Они не хотят быть правящим классом или цепи нашли?
— Ты хочешь стать токарем?
— Я не хочу, чтобы на меня орали, когда Вам хочется поорать.
Она пододвинула мне пепельницу. Линейка была собрана по поводу моего курения.
— Кури, каким токарем, у тебя же пятерки и четверки, и ты в 9-ом классе.
— Вообще, я хотела стать продавщицей, но в восприятии мамы, я стану Дорой, а мне не хочется ее огорчать. Папа умер, а Дора осталась.
— Я вот ее сейчас вызову.
— Дора вряд ли придет.
— Убирайся, — завопила она.
Я ушла и долго думала о том, чему не знала названия — о когнитивном диссонансе. О нем же, наверняка, думала директор, и тоже не знала названия.
…
И вот закончилась школа и наступило время кооперативных кафе, Рижского рынка, маленьких магазинчиков, бесконечных вооруженных людей в спортивном. Время дискуссий у Московских Новостей и книжных развалов, на которых грустно лежали все, неоцененные советской властью, писатели в печатном виде. Советская власть боролась не с тем: книги, в общем, оказались не востребованы — что тогда, что сейчас. И не все они были так хороши с художественной точки зрения, как их рекламировала советская власть.
Жили все одинаково или почти одинаково. Мы жили хорошо, грех гневить Бога, у государства ничего не брали, квартир не получали — родители вступили в кооператив. Они были совершенно не приспособлены к жизни в пунктах достать, купить из-под полы, вертеться, крутиться и т.д. Исключение составляла Дора – думаю, она восхищалась отцом из-за неприспособленности. Но это все было давно, а в 90-м году, оглядев нашу квартиру крепким взглядом хозяйственника (это место, на котором надо смеяться), я решила улучшить быт. Работала я в коммерческой структуре, какие-то деньги были, и мой глаз упал на стулья из румынского или чешского гарнитура, открытка на который была выиграна мамой в Литфонде задолго до моего рождения. Стулья являли собой жалкое зрелище — они были раскачаны и протерты до дыр. Я обзвонила по справочнику мастерские и договорилась, что если я привезу ткань, они сделают из них предметы, которые перейдут моим правнукам. Главное, правильно обмерить. Какой-то нехитрый алгоритм этого обмера они мне обрисовали, и я взялась за дело.
До перестройки, настоящим правящим классом были, собственно, те люди тех профессий, от которых меня так отваживали мама и Тамара Павловна. Парикмахер занимала очередь по блату, продавцы чего-то откладывали, те, кто делали ремонт — песня отдельная. Один, например, плиточник дядя Петя, запил прямо у нас в ванной и пил там три дня, пока я, в свои 14 лет , его просто не выгнала. Остальным членам семьи это было неудобно. А когда я ему отказала от дома, мама сказала, что я хабалка и она не представляет, откуда я могла узнать такие слова….
Словом, пойти в магазин и купить там прямо что-то, подойдя к прилавку — было занятием глупым и немыслимым, словом — для приезжих. И еще я помню, что это было чудовищное вечное унижение перед пьяным дядей Петей, мясником, директором стола заказов, парикмахером и кем угодно, кто оказывал, подобного рода, услуги.
Но мы помним, что наступили другие времена. Большие магазины к этому моменту переживали стадию отрицания. Но коммерческих магазинов тканей не было, как и интернета, в котором можно было поинтересоваться, и я пошла в ГУМ. В 89-м или 90-м году он был наполовину закрыт, абсолютно пуст, но какие-то секции работали, доторговывали пыльными товарами повышенного, но никому не нужного, спроса. Я шла просто с лозунгом во лбу, что я «Имею ПРАВО», что я покупатель, клиент, кто угодно, но «я всегда прав».
Секция «ткани» находилась на втором этаже в какой-то ж@пе, там было аж три продавщицы, видимо до них просто не дошел каток увольнений/сокращений/проводов на пенсию. Я понимаю этот каток, потому что найти их можно только с юношеским задором «Бороться , искать, найти и не сдаваться». Они были спрятаны как партизаны, которых нашли спустя двадцать лет как закончилась война, а они еще пускали эшелоны под откос.
Как ни странно, но то, что мне нужно, я обнаружила мгновенно, не зря я жила в одном доме с Кавериными. И, с милой улыбкой, я подошла к продавцу, достала свои записи и попросила отрезать мне кусок согласно им.
— У нас остаток, берите все, — с бескомпромиссной отчетливостью отчеканила она. Продавец была старой формации, с халой на голове, уставшим взглядом и ненавистью к покупателям.
И я бы взяла, так как «тварь дрожащая», перед любой сферой обслуживания, у меня была в крови. И тут я вспомнила про «найти и не сдаваться». И я повела свои корабли прямо на вражеские мины:
— Минуточку, мне нужен именно этот кусок, а не остаток в три раза его превосходящий. Вы обязаны отрезать по закону (не помню как он назывался) но про то, что человек звучит гордо. — Жалобную книгу и заведующую секцией!
С жалобной книгой я погорячилась. Ее и в лучшие времена не читали. А уж сейчас, когда был такой ассортимент на книжных развалах…. Но, видимо, в моем взгляде было что-то такое, что видит жертва, когда оказывается в логове маньяка. То есть перспективу, точнее ее отсутствие. Мой оппонент была заслуженным работником торговли.
— Не отрежу. Куда я дену остаток?
Собственно ответ куда деть, был у меня готов, но я решила быть вежливой в рамках своих прав.
— Вызовите заведующую.
Прическа заведующей являла собой готовое решение парткома и месткома, и была украшена каким-то люрексом. Она смерила меня таким взглядом, что только слово «консенсус» уберегло меня от того, чтобы об@ сраться на месте. Это был такой конфликт старого и нового – в задвинутой ширмой в дальний угол секции тканей.
— Вы понимаете, что это остаток, — стальным голосом и не спуская с меня взгляда , начала она с порога. Что мы будем делать, с совсем остатком? Мы не можем отрезать. Их было больше. И ГУМ был почти пустым.
— Я предлагаю компромисс, — сказала я почти смело, хотя от куража оставались крохи.
Наступила тишина. Я выдержала паузу. Я держала ее минуту на глазах четырех почетных работников торговли.
— Я сама отрежу, дайте ножницы….
И тут она начала смеяться, прямо навзрыд, а за ней остальные менее почетные работники торговли, и я вместе с ними. И я стояла в свои 19 совершенно ошарашенная, а вокруг меня тетки с халами на голове. И халы эти тряслись и подпрыгивали в такт этом истерическому смеху.
— Отрежем мы тебе, отрежем, новый человек, — проговорила она и ушла. Я подумала, что она пошла за топором. Вернулась она, нет, не с ножницами, а с бутылкой Амаретто.
— Вы — новые, мы — старые, я думала пенсия будет 120, поживу. А теперь как? Через месяц всех увольняют, ГУМ вообще закрывают, давай выпьем.
Честно говоря, я остолбенела, а потом мы долго выпивали, они рассказывали и про жизнь, которую я в 19 лет и знать не могла и про новую жизнь, и про то, что после 40 ты никому не нужен, и про «вообще что теперь делать», а потом я ходила в ларек, а потом еще кого-то послали, потом отрезали, упаковали в коричневую бумагу. Разошлись. Долго прощались. Обменялись домашними телефонами. Других не было.
— Живи лучше, — сказали они мне на прощание. — Живи за нас. Сейчас все можно. И это была не война, а они были младше, чем я сейчас.
Я о них вспоминаю каждый день карантина. Никогда не вспоминала, а сейчас каждый день, даже лица помню.
Ну и вишенкой на торте: я приехала в мастерскую, с шиком на такси, со стульями и тканью.
— На метр бы больше, — вынес свой вердикт мастер Николаич.
Лена Пчёлкина
Лена Пчёлкина;
Наши матери, наши отцы…
Моя юность пришлась на перестройку… Честно говоря, за свои 50 лет я застала все, что вообще возможно застать — незыблемость режима и уверенность в светлом будущем, бесконечные похороны очень старых (или looks like старых) правителей, Чернобыль, 1991 год, гибель империи, 1993 год, бесконечные войны в Чечне, конфликты там и здесь, передачу власти буквально в прямом эфире по назначению, дальше лень перечислять, наконец, ознаменовали мое 50-летие пандемией. И главный, собственно, озвучил , именно это, в день моего юбилея. Но это — отступление.
Когда тебе 17-18, то жить во времена перемен легко и приятно. Все революции всегда делаются молодыми, они с радостью обесценивают то, к чему сами потом же придут, и, с радостью выбрасывают на помойку весь хлам, о котором потом читают в отчетах престижных аукционов. Более того, молодым дорога везде, и это — чистая правда, и слава Богу, вспоминая правителей, которые уже не могли читать по бумажкам слова с трибун и которых уносили с должности вперед ногами.
Воспитывали меня, как было принято в приличных семьях, — музыка, языки, чтение, быть хорошей скромной девочкой. Последним я не овладела по сей день, классическую музыку я ненавижу… Все, что было связано с прикладными знаниями, было элементами запугивания.
— Пойдешь в ПТУ, — в ответ на какую-ту невинную шалость, — пугала директор школы.
— Станешь маникюршей, — вторила ей мама.
— Или продавщицей, — не очень твердо говорил папа.
— Как твоя Дора? — интересовалась мама.
Дальше разговор приобретал инфернальный характер, из чего я, в свои десять лет, четко понимала, что если я не выучу английские неправильные глаголы, то стану продавщицей (безусловно, после тюрьмы) и даже, искупив провинность, не смою в глазах мамы ассоциацию с Дорой никогда, чем ее возможно очень огорчу. Маму я любила, расстраивать ее не хотелось. Хотя, было совершенно понятно, что папа ничего плохого против Доры не имел. И, возможно, я напоминала бы ему о чем-то хорошем. Что такое когнитивный диссонанс, я тогда не знала, поэтому сразу озвучила, что я очень хочу есть. И все тут же бросились меня кормить, держа Дору в уме, так как дефицит для ребенка, наверняка, поставляла именно она. В еврейских семьях главное, чтобы ребенок хорошо покушал, потом делай с ним, что хочешь.
С директором школы, которую я любила значительно меньше, я не очень церемонилась:
— Тамара Павловна, — звонко обратилась я к ней на линейке из трех параллельных классов, собранной, безусловно, по моему поводу. Я сообразила тогда, когда мой путь, можно сказать My Way, со всеми остановками, для праведного гнева советских людей был строго очерчен: ПТУ, малолетка, тюрьма, строгий режим, все что потом случается с такими как я, то есть смерть под забором. Так вот, я вылезла из-под забора и неожиданно поинтересовалась:
— У нас же государство рабочих и крестьян?
Это потом, прочитав много ненужных книг из серии «Как заинтересовать собеседника, не потревожив санитаров», я поняла, что действовала я очень правильно, по крайней мере, в пункте санитаров.
— Да, — осторожно подтвердила директор.
— И Вы, Тамара Павловна, член партии?- продолжила я.
— Да, — подтвердила она с еще большей осторожностью.
— Так почему же Вы, член партии, гражданин государства рабочих и крестьян пугаете меня, да еще и в присутствии третьих лиц в количестве 100 человек, перспективой стать рабочим? Я, например, мечтаю быть токарем или столяром, или сантехником.
Пауза повисла неприятная. Линейка была распущена, меня пригласили пройти (без вещей) в кабинет директора.
— Почему у тебя, Пчелкина, все не как у людей?
— А как у людей? Они не хотят быть правящим классом или цепи нашли?
— Ты хочешь стать токарем?
— Я не хочу, чтобы на меня орали, когда Вам хочется поорать.
Она пододвинула мне пепельницу. Линейка была собрана по поводу моего курения.
— Кури, каким токарем, у тебя же пятерки и четверки, и ты в 9-ом классе.
— Вообще, я хотела стать продавщицей, но в восприятии мамы, я стану Дорой, а мне не хочется ее огорчать. Папа умер, а Дора осталась.
— Я вот ее сейчас вызову.
— Дора вряд ли придет.
— Убирайся, — завопила она.
Я ушла и долго думала о том, чему не знала названия — о когнитивном диссонансе. О нем же, наверняка, думала директор, и тоже не знала названия.
…
И вот закончилась школа и наступило время кооперативных кафе, Рижского рынка, маленьких магазинчиков, бесконечных вооруженных людей в спортивном. Время дискуссий у Московских Новостей и книжных развалов, на которых грустно лежали все, неоцененные советской властью, писатели в печатном виде. Советская власть боролась не с тем: книги, в общем, оказались не востребованы — что тогда, что сейчас. И не все они были так хороши с художественной точки зрения, как их рекламировала советская власть.
Жили все одинаково или почти одинаково. Мы жили хорошо, грех гневить Бога, у государства ничего не брали, квартир не получали — родители вступили в кооператив. Они были совершенно не приспособлены к жизни в пунктах достать, купить из-под полы, вертеться, крутиться и т.д. Исключение составляла Дора – думаю, она восхищалась отцом из-за неприспособленности. Но это все было давно, а в 90-м году, оглядев нашу квартиру крепким взглядом хозяйственника (это место, на котором надо смеяться), я решила улучшить быт. Работала я в коммерческой структуре, какие-то деньги были, и мой глаз упал на стулья из румынского или чешского гарнитура, открытка на который была выиграна мамой в Литфонде задолго до моего рождения. Стулья являли собой жалкое зрелище — они были раскачаны и протерты до дыр. Я обзвонила по справочнику мастерские и договорилась, что если я привезу ткань, они сделают из них предметы, которые перейдут моим правнукам. Главное, правильно обмерить. Какой-то нехитрый алгоритм этого обмера они мне обрисовали, и я взялась за дело.
До перестройки, настоящим правящим классом были, собственно, те люди тех профессий, от которых меня так отваживали мама и Тамара Павловна. Парикмахер занимала очередь по блату, продавцы чего-то откладывали, те, кто делали ремонт — песня отдельная. Один, например, плиточник дядя Петя, запил прямо у нас в ванной и пил там три дня, пока я, в свои 14 лет , его просто не выгнала. Остальным членам семьи это было неудобно. А когда я ему отказала от дома, мама сказала, что я хабалка и она не представляет, откуда я могла узнать такие слова….
Словом, пойти в магазин и купить там прямо что-то, подойдя к прилавку — было занятием глупым и немыслимым, словом — для приезжих. И еще я помню, что это было чудовищное вечное унижение перед пьяным дядей Петей, мясником, директором стола заказов, парикмахером и кем угодно, кто оказывал, подобного рода, услуги.
Но мы помним, что наступили другие времена. Большие магазины к этому моменту переживали стадию отрицания. Но коммерческих магазинов тканей не было, как и интернета, в котором можно было поинтересоваться, и я пошла в ГУМ. В 89-м или 90-м году он был наполовину закрыт, абсолютно пуст, но какие-то секции работали, доторговывали пыльными товарами повышенного, но никому не нужного, спроса. Я шла просто с лозунгом во лбу, что я «Имею ПРАВО», что я покупатель, клиент, кто угодно, но «я всегда прав».
Секция «ткани» находилась на втором этаже в какой-то ж@пе, там было аж три продавщицы, видимо до них просто не дошел каток увольнений/сокращений/проводов на пенсию. Я понимаю этот каток, потому что найти их можно только с юношеским задором «Бороться , искать, найти и не сдаваться». Они были спрятаны как партизаны, которых нашли спустя двадцать лет как закончилась война, а они еще пускали эшелоны под откос.
Как ни странно, но то, что мне нужно, я обнаружила мгновенно, не зря я жила в одном доме с Кавериными. И, с милой улыбкой, я подошла к продавцу, достала свои записи и попросила отрезать мне кусок согласно им.
— У нас остаток, берите все, — с бескомпромиссной отчетливостью отчеканила она. Продавец была старой формации, с халой на голове, уставшим взглядом и ненавистью к покупателям.
И я бы взяла, так как «тварь дрожащая», перед любой сферой обслуживания, у меня была в крови. И тут я вспомнила про «найти и не сдаваться». И я повела свои корабли прямо на вражеские мины:
— Минуточку, мне нужен именно этот кусок, а не остаток в три раза его превосходящий. Вы обязаны отрезать по закону (не помню как он назывался) но про то, что человек звучит гордо. — Жалобную книгу и заведующую секцией!
С жалобной книгой я погорячилась. Ее и в лучшие времена не читали. А уж сейчас, когда был такой ассортимент на книжных развалах…. Но, видимо, в моем взгляде было что-то такое, что видит жертва, когда оказывается в логове маньяка. То есть перспективу, точнее ее отсутствие. Мой оппонент была заслуженным работником торговли.
— Не отрежу. Куда я дену остаток?
Собственно ответ куда деть, был у меня готов, но я решила быть вежливой в рамках своих прав.
— Вызовите заведующую.
Прическа заведующей являла собой готовое решение парткома и месткома, и была украшена каким-то люрексом. Она смерила меня таким взглядом, что только слово «консенсус» уберегло меня от того, чтобы об@ сраться на месте. Это был такой конфликт старого и нового – в задвинутой ширмой в дальний угол секции тканей.
— Вы понимаете, что это остаток, — стальным голосом и не спуская с меня взгляда , начала она с порога. Что мы будем делать, с совсем остатком? Мы не можем отрезать. Их было больше. И ГУМ был почти пустым.
— Я предлагаю компромисс, — сказала я почти смело, хотя от куража оставались крохи.
Наступила тишина. Я выдержала паузу. Я держала ее минуту на глазах четырех почетных работников торговли.
— Я сама отрежу, дайте ножницы….
И тут она начала смеяться, прямо навзрыд, а за ней остальные менее почетные работники торговли, и я вместе с ними. И я стояла в свои 19 совершенно ошарашенная, а вокруг меня тетки с халами на голове. И халы эти тряслись и подпрыгивали в такт этом истерическому смеху.
— Отрежем мы тебе, отрежем, новый человек, — проговорила она и ушла. Я подумала, что она пошла за топором. Вернулась она, нет, не с ножницами, а с бутылкой Амаретто.
— Вы — новые, мы — старые, я думала пенсия будет 120, поживу. А теперь как? Через месяц всех увольняют, ГУМ вообще закрывают, давай выпьем.
Честно говоря, я остолбенела, а потом мы долго выпивали, они рассказывали и про жизнь, которую я в 19 лет и знать не могла и про новую жизнь, и про то, что после 40 ты никому не нужен, и про «вообще что теперь делать», а потом я ходила в ларек, а потом еще кого-то послали, потом отрезали, упаковали в коричневую бумагу. Разошлись. Долго прощались. Обменялись домашними телефонами. Других не было.
— Живи лучше, — сказали они мне на прощание. — Живи за нас. Сейчас все можно. И это была не война, а они были младше, чем я сейчас.
Я о них вспоминаю каждый день карантина. Никогда не вспоминала, а сейчас каждый день, даже лица помню.
Ну и вишенкой на торте: я приехала в мастерскую, с шиком на такси, со стульями и тканью.
— На метр бы больше, — вынес свой вердикт мастер Николаич.