«Мне свояк казав, у их через тых баб целая простытуция получается…»
28 сентября, 2018 6:41 пп
PHIL SUZEMKA
Phil Suzemka:
У меня в блоге есть тэг «неок». То есть, это что-то неоконченное, ждущее своего часа. Ну, а поскольку время от времени я возвращаюсь к старому и что-то выкладываю опять, помечая меткой «di nuovo», то вот подумал: «А почему бы не выложить повторно и один из «неоков»?
ТИРЛИЧ. Часть Первая
— Встать, суд идёт!
— Та я б встав, каб знав, шо обратно сяду…
— Ня пхайсь, ня пхайсь, кажу!
— Га, Вась, прими рукав!
— Слухай, а я не понял, шо то за баба?
— То не баба, то — помощник.
— Петь, не кури: все начнут — задóхнемся!
— Дак я ж не взатяг!
— Тихо, хлопцы, тихо…
Валя вопросительно посмотрела в сторону судьи. Тот, мрачно перебирая лежавшие перед ним бумажки, кивнул. Народ всё ещё продолжал просачиваться в красный уголок. Опоздавшим мест не досталось, они стояли по стенам. Валя стукнула ключом по графину:
— Прошу всех садиться!
— Та куда ж усе сядут?! От тоже — балакает, сама не знае шо…
— Не, честное слово, як дети с тым судом — то встань, то сядь…
— Та не кажи…
К специально оставленной ему табуретке в первом ряду, сильно припадая на левую ногу, протиснулся через мужиков Петька и, усевшись, взялся таращиться в мою сторону. «Интересно, — подумал я, — это вот он сейчас специально притворяется для жалости или на самой деле нога с той ночи ещё не прошла?..»
— Дак я табе спрашиваю — шо то за баба такая?
— Да Ваньки с того краю. Шо на бензовозе ездив…
— Якого Ваньки? Шо сгорев?
— Та не! — то Лёшка сгорев, а то Ванька, шо бабу свою молотком прибив.
— Й-и-ии! Гля, а чаго я не знав?
— Бач, молотком! А на шо?
— Та-а-а! там, люди казали, така баба — не прибить, токо грех на душу взять.
— И шо ж тому Ваньке?
— Як шо?! Меру наказания дали… Насмерть.
— Тоже молотком?
— На шо?! — там теперь током глушуть…
— Бач!
— Га! Брехня! Током — то у Америке. Зато дают перед этим шо хотишь: выпить там, покурить либо бабу…
— Бабу?!
— А шо?
— Дак тюрьма ж!
— Дак не у Брянску ж, у Америке. У их там баба — эт-т-о… ну, ты шо!..
— Точно, точно! — встрял механик. — Мне свояк казав, у их через тых баб целая простытуция получается.
— Тихо, хлопцы, тихо, правда, начинаицца…
…Моё счастье, что суд назначили не в районе, а у нас в леспромхозе. Красный уголок маленькой конторы был забит до отказа. Сидели даже на баке с водой, пиная ногами болтавшуюся на цепи кружку. Ни о какой скамье подсудимых не могло быть и речи: я, обвиняемый, сидел в президиуме.
— Товарищи! — начал судья. — Мы судим сегодня Стринадкина Александра. Его собака нанёс кусательную рану на ногу лесничего Грищенкова. Казалось бы, простой, товарищи, случай: покусал собака ногу — и ладно! А во не ладно. Почему мы обязаны обратить туда правопорядок и пресечь того кобеля?
Я отвечу. Гражданин СССР нехай себе будет уверен, что органы к любому случаю отнесутся подробно. Гражданин может спокойно работать, зная, что в любой момент за им обязательно придут либо арестуют и внимательно разберутся. Тогда человек сразу работает веселей и от его становиться больше пользы.
Это всё так! Но обратно ж имеются случаи нарушения. Во не далее как совсем недавно жительница деревни Алешковичи гражданка Семёшина произвела убийство своёго ж собственного мужа. Той тупой предмет, шо попался ёй под руку, было смешно даже, товарищи, сказать — простая лопата, шо имеется дома у каждого.
Тут, понятно, сыграло три фактора: ревность, беременность и самогон. Три, как говорится, родимых пятна прошлого! Но это, товарищи, никакие не пятны, а чистая распушшенность, шоб людей лопатами убивать, вот шо!
…Или вон Валя! Все ж, наверно, знают, как ихний преступный папа ихнию маму молотком один раз умертвил. Он же ж сперва шо? — он же ж сперва облик потерял! А когда человек пьяный облик потерял, его уже ни лопатой, ни молотком от преступления не удержать.
Так шо, всё, об чем я тут говорю — то не голые цифры. Такие как бы голые цифры на глазах трупами обрастают. В районе год от года растёт количество недисциплинированности и бесхалатности. И с этим надо класть решительную борьбу. Поэтому сегодня мы должны сурово направить на Стринадкина свою профилактику, а кобеля пресечь в зародыше, пока не поздно.
…Суд пошел наперекосяк с самого начала: сильно разволновался механик, которого из-за природной его сварливости двинули в общественные обвинители. Семёныч если где и выступал до этого, то исключительно на своём складе. Раньше он работал водителем, а на склад перешёл по здоровью. Материальной ответственности Семёныч боялся как чёрт ладана, в накладных и заявках путался, отчего старался от греха подальше ничего никому не выписывать и не давать.
Механик напугался и сказал:
— Если я перед колехтивом виноватый, нехай меня сымут тада. Я тридцать годов баранку крутил и обратно покрутю. Потаскаю хлысты, если так.
— Шо — «так»? — спросили из зала.
— А во скажу! — ответил механик. — Яны думають, если я всю жизнь ругаюсь, то харахтер сволочной. А то не харахтер, а привычка! Когда мне не кричать, дак мне ж от тых обалдуев гайки на складе не найтить будет, а не то шо там…
— Яких обалдуев? — опять спросили из зала.
— Шохверов наших, яких же! Шо, не так?
— Так, — почему-то согласился судья.
— Ну во! — обрадовался механик. — Это ж всё должность, а не свойство! Я вам этого доказать могу. Во наглядный пример: например, я сёдни обратно должен ругаться. Ну не, не ругаться там, а во про Стринадкина обвинять, правильно?
— Правильно, — подтвердил судья, — начинайте уже ж!
— Счас начну… Стринадкин Александр. Ну, шо можно сказать?.. Вы ж, наверно, все думаете, если я механик, то взянусь его последней грязью обливать, да? Гм… А хрен! Ничóго плохого не добъéтеся, ни слова, ни полслова. Сашка и водитель неплохой и человек тоже. Во так-то во! А шо кобель у его кусается, то не моя забота. Привяжи кобеля — ён токо своих грызть будет. А бегать всем кобелей привязывать, дак у меня тада гайки на складе не будет. Я там сам кобелем сидю и сторожу…
Зал молчал. Наконец кто-то спросил:
— Ну и чаго?
— А ничаго! — отрезал механик. — Як крыл всех матюками, так и буду крыть. Пока того коммунизму нема, нихто матюков не отменял. Мне ж для дела надо, а не то шо там… И того ж Стринадкина покрою. Но токо когда рабочее время. А счас — нет. О так во!
Судья крякнул:
— Мы ж это ж все ж таки не матюкаться Вас приглашали. На это ж можно было б и как на оскорбление суда глядеть…
— С того и не матерюсь! — поспешно сказал механик. — Понятно… это… и женщина ж тоже… Да и место общественное. Хотя, если б крыл, дак Стринадкина одново. Какого ж вам, спрашивается, хрена оскорбляться остальным? Так.., с принципа токо…
Он сел. Судья тихо матюкнулся.
— Ладно! Речь обвинителя мы заслухали. Нехай, что ли, защитник тогда…
Сидор Карпыч Потяпка, обладатель самого страшного кобеля на Хуторе, сам напросился в защитники.
— Я, Сань, помогу! — сказал Карпыч перед судом. — Усё ж я табе бригадир, или где? Да и если подумать, получается, шо кобелям уже кусаться нельзя?! И мне своёго не выпусти?.. Во додумалися!..
***
…Карпыч как-то странно посмотрел на меня, хыкнул, прочищая глотку и важно заговорил:
— Семёныча понять можно… — сказал Карпыч про механика. — К ему все лезут: то дай, это дай. Понятно, приходится грубо… Хотя, если честно, у его другой раз снегу зимой не допросисся!
Потяпка начал загибать пальцы:
— Сёлето двигатели завезли четыре штуки. Ну и де тые двигатели? — у складе! Мосты, два там, чи скоко… Тоже у складе. У того же Стринадкина хитро-всилитель ни в Красную Армию, ни я вже не знаю куда! А Семёныч токо сидит на том складе и от его ни ответу, ни привету, кроме матюков. Ну вот вы как, это — правильно?! Надо ж к людям относиться, не?
— Вы давайте за Стринадкина уже! — не вытерпел судья.
— Не к спеху! — с достоинством отмахнулся Потяпка. — Хотя за Саньку тоже…
Он задумался.
— А чаго про Саньку… Я ж Стринадкину не врах да и плохого про хлопца придумать трудно… Вот, правда, Семёныч его тут выгораживать взялся, дак давайте хоть я пообвиняю! А то шо это мы, правда…
Ну, по работе, тут — ладно, тут замечаний нема. Я за другое скажу. Ну так, вообще… Вот ты, Саня, это, молодой пока. Ну а шо! — школа да армия: небогато. Жизни ты, я скажу, еще не бачил. От ты казал, будешь летом в институт чи ещё куда пробовать… Ладно! Ну, к примеру, поедешь в Вязьму, либо, скажем, в Москву…
Карпыч поскрёб лысину:
— Моя тым годом каталась у тую Москву. У ёй там тётка, это, …торговым работником. Ну, город такой, шо… Ну, столица ж! — апельсины там, колбаса любая, консерва… И люди. Людей, мать! — яких только нема: и наши, и негры тые, и желтые, и якие-то такие, знаешь, …корявые, чи шо… Моя на их, кажет, шесть часов натыкалась, пока тётку нашла. Угу.
Ну во! Ну и соберутся яны, эти московские, и давай тебя пытать: с откудова, мол, земляк? — С Хутора! О! — скажут. — А не брешешь? Ну, а як же! Интересно! Тут же до войны, чи, може, там раньше, при царе, — кажут, у одном токо нашем районе целых три Голландии находилось. О так! Ну и Франция — полторы там, чи скоко… Интересные ж места. Потом, партизаны ж тоже… Во-о-от…
Ну и соберутся дружки-то твои негры и через тебя будут об нас догадываться. Ну и шо, я спрашиваю? Ну и поедет той негр со своей Москвы к нам на Хутор? — Да триста годов ён не поедет! А почему? Во скажу.
Усё начинается с малого! Сейчас ты, — ладно, — сейчас ты кобеля не привязал. Там… Ну, там не знаю, в общежитии, чи ещё где, заведешь себе, скажем, попугая. Во! А то вон сын читал, там один глупяк крокодила в ванну посадил. Ну и прúдет до табе дружок твой, такий же як ты студент и негр. И захотит у сортир. Ну, и, я спрашиваю, это как? культурно? Культурно, нет? — шо во токо человек с газеткой на очко взгрюзнулся, а тут на его с ванны той крододил непривязатый, а сверху и попугай вдобавок!
Это нормально? Не! Дак, понятно, шо такий человек на Хутор вже ни ногой! Ну, а чаго ему думать остаецца? — мож, мы усе тут с крокодилами спим и попугаев у нас полные курятники! Так шо, к чему я это тут говорю? А во к чему: кобель — ён собака! А раз так, то нехай Санька за его поступки отвечает! Во так вот.
Потяпка взволнованно сел, подпрыгнул и сел опять.
«Сволочь, — подумал я, — защитничек…» Сзади Потяпку тихо крыл матом Семёныч.
Судья зевнул:
— Ну шо…
Он повернулся к леснику:
— Грищенков, ты-то шо скажешь, не?
— На шо?! — удивился Петька. — Тут уже богато наговорили. Пора б Саньке присудить чаго-нибудь да и по хатам…
Судья уставился на меня:
— Ну а ты, Стринадкин?
Я встал.
— Держися, Сань! — крикнул Потяпка. — Если шо не то присудют — я обратно выступлю!
— Ну? — спросил судья.
— А чё говорить… — буркнул я. — Никого мой Жук не кусал, брешет Петька…
В зале началось волнение, лесник вскочил и кинулся к президиуму, но ещё до того как мог начаться настоящий хай, я успел крикнуть самое главное:
— А если Петька не брешет, то пускай ногу покажет.
И сел. Вот тут-то хай и начался. Потяпка сцепился с Семёнычем, бледный Петька пытался что-то крикнуть, но его заткнули, судья колотил по графину… Потом я снова увидел Петьку. Мы смотрели друг на друга, и я увидел, как он испугался.
— Ты, Стринадкин, не глуми нам тут! — еле сдерживая себя, крикнул судья. — По закону давай отвечай, а не придумывай. Вон у мене справка от Грищенкова, а в ей — про рану кусательную да про кобеля твоего вредного!
Я не ответил.
— А нехай Петька и правда ногу покажет! — загомонили в зале.
— На чёрта мне тая нога?! — всполошился Петька. — У меня вместо ёй — бумага!
— Гля, який хитрый! — изумились мужики. — Яврей!
— Знаем, знаем! — заорал Потяпка. — У Петьки больнице племянница второпетом работает! Нехай ногу кажет!
Зал заволновался. Начались нецензурные выкрики механика и малоцензурные предложения остальных:
— Нехай штаны задерёт!
— Нехай ён их сымет лучше!
— Го-го-го! А там — бумага! Бач!
— Иде ж нога-то бумажная?!
— Петро — голова с ведро! А вот баба если…
— Тихо! Да вы шо! — то ж мероприятие!..
— Э, хлопцы, — крякнул Потяпка, — у яго-то годы там у кажного промокашка…
— Вислюги чёртовы! — обиделся Петька. — Нявыволки! Хрен с ей, с ногой! А промокашку я те, Карпыч, такую под нос засуну — до смерти напромокаисся! Прúдете до меня за жердями-то! Я вам таку жердину по хребтине-то…
— А не ругайсь, не ругайсь! Шо это тебе, понимаешь… Кажи рану кусательную!..
Петька скрипнул мелкими реденькими зубёнками, крикнул: «Ладно!», снял валенок, махом сдёрнул портянку. Ногу поставил на стол, на бумаги.
— Глядите, шоб вас антонов огонь попёк!
Мужики попритихли, вытянули шеи. Всех сковала глухая, тяжкая тишина.
— Шшш-ш-шо етто такое, мамочки?.. — прокатился одинокий придавленный шёпот.
По Петькиной ноге, в обхват, шли длинные, ровные полоски синяков.
— То ж руки, хлопцы, то ж пальцы!.. — крикнул Семёныч и осёкся.
Петька быстро сунул ногу в валенок и, продравшись сквозь толпу, скрылся за дверью.
— Заплакал, — хмуро сообщили от двери.
И тут Потяпка неожиданно треснул меня по голове:
— У табе, хлопец, мозги есть, не? — сурово спросил он. — Ты б сперва хоть мине б сказав…
Карпыч хлопнул дверью и вышел за Петькой.
***
Судья потряс кистью ладони и вяло обратился ко мне:
— Ну?.. Шо, Стринадкин? Може, скажешь теперь, хто это у нас лесников тут цапать наладился? Я-то, конечно, сказать и сам могу, но как представитель власти права не имею. Так шо, придётся тебе…
— Кто, кто… — буркнул я, и, не совсем соображая где нахожусь, добавил, — леший, кто ж ещё…
Судья кивнул, сложил Петькину портянку вчетверо и сунул её почему-то в папку с документами. В красном уголке было тихо. Да и вообще-то, похоже, моё признание вовсе никого не удивило. Все только как-то скисли.
— Вот чего я тебе скажу, Стринадкин, — наставительно заметил судья, — хлопец ты, може, и тихий, но глупый. В гражданском суде, шоб ты знал, такие дела не разбираются. Мог бы и про кобеля сказать, не облез бы.
Он оглядел мужиков и захлопнул папку с портянкой.
— Время-то позднее, — сообщил он. — Истец ушёл, ну и мы, наверно, подадимся?
Загремела кружка на баке, заскрипела дверь и комнату сразу прохватило холодом. Мужики, расходились, не прощаясь, не куря по двое-трое у крыльца, расходились сразу. Только судья словил меня у ворот и спросил:
— Слухай, хлопец, а ты не деда Егора внучок?
Я кивнул.
— Угу, — сказал судья, — ну тада понятно. Шо ж ты сразу не сказал? Я б хоть знал… Домой прúдешь, деду привета передавай. А про суд… ну чего я могу. Я ж всё понимаю, а закона такого нема… Шо мне делать? Во у Верховном Совете кажут — законы несовершенные. Якое там, мать, несовершенные, когда их и половины нету! Во так-то во. Ну иди, хлопец, не обижайся. Деду Егору привета не забудь…
Вернувшись, я растолкал деда, и, пока тот не успел толком проснуться, спросил в лоб:
— Диду, ты Кономý хорошо знал?
Дед, тряся спросонья кудлатой башкой, полез за кисетом. Я сунул ему в зубы беломорину и повторил вопрос.
— А табе на шо? — насупился дед.
— Для школы, — соврал я, — мы над их музеем шефство взяли, а Кономá — партизан.
— Кономá партизан, — неторопливо затянулся дед. — Конома партизан, а ты, Санька, — гестаповец. Если ты людей про Коному у три часа ночи пытать будешь, на тебе люди кобелей спускать взянутся… Не бреши шо зря. На шо табе Конома?
— Дед! — спросил я. — Кто был с ним в отряде?
— Я був, — спокойно сказал дед. — Дядя Миша, покойник, Стёпка Коротченков, Яшка, брат яго… Да с пол-Хутора наберется.
— А кто выводил к фронту окруженцев?
— Конома, — медленно произнёс дед, повернувшись ко мне лицом.
— А ещё? — допытывался я.
— Нихто. Конома.
— Ладно, — согласился я, — а как он их повёл?
Дед глянул на меня и потушил окурок:
— Ну як… От Герасимовки лесом, а тут …тут через Ключи, видать, по льду, а як ещще?
— Дед! В сентябре льда нету.
— Ну, полем, к Волкову Загону…
— Ты ж сам говорил, что у немцев на том поле танки стояли!
— А, може, он их опушкой повёл…
— Целую-то дивизию. Ну не вихляй, дед! Скажи как было.
— Отчепись! — рассвирепел вдруг старый. – Поле — не поле! Годов-то скоко прошло, забув я! Да и …ну яго у болото, тое поле.
— В болото… — тихо повторил я. — Болото, дед…
Дед посмотрел на меня исподлобья и матюкнулся в бороду:
— От брехло ж музейное! Не, хлопец! Не такий я ещще глумный, шоб про то рассказывать. От подожди, оглумею вконец, тада, глядишь, и проболтаюся!
— Дед! — обнаглел я. — А ну как такая беда, что ты сперва помрёшь, а уже потом оглумеешь? Кто ж расскажет? Чего ж ты молчишь?
— Того и мовчу! — отрезал старый. — Того и мовчу, шо помирать скоро. Про бога мне, хлопец, пора думать, а не про Коному!
***
…Утром, вяло колупая яичницу с салом, он вдруг обронил:
— А с чаго это, интересно, усех глумных у глумдом берут, а вон Дунька Башаровская сроду глумная, а не у глумдоме?
Мать рассвирепела:
— А с чаго это, мине интересно, ты у нас за усех глумных такий радетель стал?!
— Та я не за усех… — так же лениво протянул дед и уставился на меня. — Я токо за Дуньку.
…Через полчаса я вывел «Урал» на Башаровский шлях.
***
Башаровка – не такая большая деревня, чтоб там могло уместиться две или три таких Дуньки, как эта. Да и район у нас не такой большой. Двух Дунек район бы не пережил. Тем более — глумных.
В наших краях сказать о человеке «дурак» – значит, не сказать о нем ничего. Народ у нас по лесам живет хороший, местами – добрый без видимых к тому предпосылок и, главное, надо бы отметить, сильно промеж себя разнообразный.
Меж полюсными «вушлыми», то есть теми, кто только по лени да сильной своей занятости хозяйством не сладился стать, допустим, председателем сельсовета или космонавтом, — так вот, — между «вушлыми» и «напрочь глумными», как называют душевнобольных, шляется великое и слабо дифференцированное племя «приглумков», «оглумелых», «глупяков», граждан невнятной категории «так! – шо зря», и бог весть кого ещё только не шляется.
Ни в космонавты, ни в, тем более, председатели сельсовета этот народ попасть не может, да, к слову сказать, не крепко собирается. И если к «вушлым» относятся традиционно настороженно, то тех, кто «глумной напрочь» откровенно жалеют.
Далеко от Хутора, в районе, за речкой Стегой, стоит государственная психлечебница, по-местному – «глумдом». Лечат там исключительно сплошным трудом, на что глумные не обижаются, но, похоже, и не особо вылечиваются. Нам же и в школе, и в леспромхозе тоже всю жизнь талдычили о пользе труда, так что у многих сложилось мнение, что вообще с мозгами в районе не очень. А понимая на собственном опыте, что такое труд в деревне, глумных жалеют ещё больше.
У нас они какие-то не буйные. Говорят, это оттого, что воздух в наших лесах замечательный. Не согласиться с этим трудно, тем более, поглядишь вокруг, повспоминаешь, да и отметишь вдруг, что буйство у жителей района хоть, конечно, бывает, — и бывает бессмысленным, а от самогона даже беспощадным, — но всё же само по себе оно кратковременное и нечастое.
Иногда, когда обитателей глумдома выпускают погулять, они бесцельно бродят по райцентру, то дивясь на масленичный шест с петухом и самоваром наверху, то одобрительно кивают, вслушиваясь в какие-нибудь первомайские тезизы, звучащие на демонстрации.
Однако ж была одна глумная, которая не только ни разу не переходила Стегу, но даже грозилась загнать в глумдом всех более-менее здоровых. А учитывая её энергию, можно было утверждать, что если уж не для всех, то, по крайней мере, для «оглумелых» и «глупяков» такая перспектива была более чем вероятна.
Звали это существо Дунькой. Хата её стояла на краю деревни Башаровка, но сама Дунька объявлялась там не так уж и часто. Труды и дни она проводила в перемещениях по району, мышкуя то на свадьбах, то на похоронах.
Несмотря на агрессивный характер, Дунька пользовалась потрясающим успехом. Объяснялось это, наверное, тем, что странно устроенный мозг её с непостижимой точностью сохранял мельчайшие детали бесчисленных обрядов, песен, или вычурных, полудиких средневековых свадебных обычаев, вроде купания в грязи во время выхода из дома молодых.
В такие моменты Дунька, появившись из-за какого-нибудь курятника, что чёрт из трубы, первой бросалась в любую топь, в момент покрываясь слоем грязи, из под которой мигали её безумные синие глаза. В общем-то, она ни от кого не требовала повторения своих подвигов, но всегда обнаруживались две-три старухи подревней, которые тут же объявляли, что действительно есть такое замечательное положение – валяться в грязи.
После этого бабки, называя друг друга девками, и друг друга же подбадривая, робкими утицами лезли вслед за Дунькой в лужу. Там они с громким ёканьем пару раз бухались задами в грязь, а потом уже до самого вечера только тем и занимались, что стирали в цинковых корытах бесчисленные юбки да судачили о великой Дунькиной правоте и необходимости блюдения древних обычаев.
Вот, собственно, и всё, что приходило в голову при воспоминании о ней. Поэтому разговора с Дунькой я себе совершенно не представлял, да и намёк деда понял только отчасти, как промежуточную наводку, так что надеялся больше на случай.
Но, где ж мне было тогда знать, что случай окажется именно таким!
***
…Волосы стояли дыбом: дед Конома, покойник с девятилетним стажем, сидел за грязным, давно не скобленным столом и смеялся весёлым, хрюкающим смехом.
— А про Дуньку Егор сказав?
— Дед не при чём. Он намекнул только…
— От тож я и кажу. Га, намекнув! Добре ж и намекнув! Разведчик Егор був хороший. Бач, яки намёки! А остальное? Шо — сам дотумковал? А як?
— Ты вывел окруженцев. Так?
— Угу, — усмехнулся Конома, — а шо?
— Вести ты их мог только через Ключи.
— А як же ж!
— А вел ты их в сентябре. Правильно?
— Та не кажи! — така грязюка была — лешак бы не пролиз!
— А ты пролез.
— Я? — улыбнулся покойник. — Я шо — лешак? Я не лешак. Ты слухай суда, хлопчик. Я — Конома. Ко-но-ма! Чуешь? Да ты не трусись, я табе есть не буду.
Конома засмеялся и полез в сенцы.
— Я табе, хлопчик, йисты не стану! Я ось тут зараз салом поснидаю!
Он внёс миску холодного, с мороза, сала.
— Трымай, хлопчик! Доброе сало. Я кабанчика колол, Дунька солила. Цыбульку трымай…
— Дед! — сказал я. — Не за салом я к тебе.
— Бач, не за салом! — озадачился мертвяк. — А по шо тада?
— Верни лешего. И вообще… Верни меня на Ключи.
Конома отложил сало и почесал за ухом грязным пальцем.
— А на шо табе? А? А ну як нема лешаков нияких? Шо?
Я не выдержал:
— Во привет! Нема! — а я?
— Шо -«я»? — ухмыльнулся покойник. — Ты шо — лешак? Не, хлопчик! Ты комсомолэць.
— Да ладно тебе, — сказал я, — чего брехать-то! Люди ж тоже видели…
— Люди брешут! — убеждённо заявил Конома. — Ты людей не слухай! От я. Бачишь? Сижу тут с тобой, сало ем, горелки выпить могу… Дуня! Дай нам с хлопцем горелочки! …От! Горелку ж, кажу, пью. Другой раз дровы порублю. Чуешь? Усё як у людей. Тогда, получается, шо — живый?
— Ну, …живой, — боязливо согласился я.
— О! — Конома удовлетворённо откинулся к стенке. — А люди кажут — помёр! Не успели закопать, а уже — «помёр»! Дунька до сельсовета пошла, дак ёй даже цидулю дали. Шо помёр. И де ж яно… А! Во, бачишь?
Он вытянул из штанов истёртую справку о смерти.
— Я яе с собой тягаю. Усё ж таки бумага, документ. От як брешут люди-то!
И, видно, удивляясь такой подлой людской природе, мертвяк горько закачал головой. Дунька тихо поставила на стол бутылку самогонки и два малинковских стакана.
— Так шо, брехня это усё! Нема нияких лешаков. И не було никада. От так-то во. А скажи ты кому про их — дак табе тада годов двадцать у глумдоме сопли пузырить. Шо? Чуешь, шо я кажу? Ось, я бачу, табе и казать-то нема чаго. Мовчишь? Мовчи! И Егор нехай мовчит.
Конома печально посмотрел на меня:
— Понапридумают, сами не знают шо. И верют. Шо ни сделай — верют! Глумней Дуньки…
Он неожиданно развеселился:
— От хотишь хвокус-покус?
Коноса вылез из-за стола, подошёл к печке.
— Хотишь?
— Какой фокус? — уныло спросил я.
— А ось побачишь!
Покопавшись в печурке — маленькой нише, где сушат варежки и складывают сковородники — Конома осторожно вытащил маленькую полусонную летучую мышь.
— О! — гляди! Нетопырь — ён нетопырь и ёсть. А этот — ён специальный!
— Ну-ка, дай, — попросил я.
— Який скорый! — ухмыльнулся мертвяк. — Ты лучше гляди…
Глядеть было нечего, я и так понял, что именно он собрался вытворять. А Конома принес ещё одну табуретку, посадил на неё пыльный, дрожащий комочек и резко, до боли в ушах, свистнул.
…Это опять была она. Те же тёмные тонкие волосы, то же смуглое, почти прозрачное тело. Она. Сколько ж ей лет, невольно подумал я. Семнадцать, восемнадцать? Тринадцать?.. Чёрт её разберёт.
— Ну як? — поинтересовался покойник.
— Здорово, — сознался я, — просто цирк! Только я это видел уже. Пусть она скажет что-нибудь.
— А попроси! — безмятежно предложил Конома. — Нехай скаже. А то скушно, правда.
— Что сказать? — глухо спросила ведьма.
…Так я услышал её голос.
— Ты кто? Почему ты тогда пропала?!
— А, не! — так не можно! — замахал руками Конома.
— Ты кто?! Почему ты ушла?!
— Низзя!!! — взвизгнул мертвяк.
— Кто ты?!!
…Свист, и — маленький комочек на грязной Дунькиной табуретке.
— Який скорый… — пробормотал Конома, пряча нетопыря в печурку.
— Кто она, дед?
— Як хто? — притворно удивился мертвяк. — Нетопырь, а хто ж?!
— Говорящий?
Покойник махнул рукой:
— Э-э! И не то другий разом бувае! Ось птица такая ёсть — глопугай, чи поплугай, то я не помню як правильно, — дак ты шо! Такое говóрит, аж правда смешно. Или вон Егора спроси: у нас до войны один сороку балакать научив! А нетопырь?.. От, тоже мине, диво великое…
***
— Это ён мастер, — мрачно сказал дед. — Правда, був до войны один такий, ходу никому не давав: «А шо ты сказав? А як ты поглядев?» Уж ты ж, господи! Не человек, а так — шо зря. Стоко народу через его пострадало!
Дак Конома возьми и подари ему говорящую сороку. Ты, кажет, жрать ёй не давай, а дай ёй с утра газету «Правда». Яна газету к обеду прочитает, а к вечеру доклад сделает. Дак той глупяк обрадовался, с района уполномоченного вызвал, каже: «Учёную птицу своим умом вывел».
Ну, уполномоченный ещё когось-то прихватив. Приходит комиссия у хату, на столе газета, на портрет Ворошилова нагажено, сама газета подюбана, а сверху сидит сорока и горько матюкается. Вот табе и доклад. Ну и того глупяка быстренько куда-то у Сибирь заплюшшили. Так шо, ён, Конома, такий… Ты б, Сань, поосторожней с им…
…to be continued…
PHIL SUZEMKA
Phil Suzemka:
У меня в блоге есть тэг «неок». То есть, это что-то неоконченное, ждущее своего часа. Ну, а поскольку время от времени я возвращаюсь к старому и что-то выкладываю опять, помечая меткой «di nuovo», то вот подумал: «А почему бы не выложить повторно и один из «неоков»?
ТИРЛИЧ. Часть Первая
— Встать, суд идёт!
— Та я б встав, каб знав, шо обратно сяду…
— Ня пхайсь, ня пхайсь, кажу!
— Га, Вась, прими рукав!
— Слухай, а я не понял, шо то за баба?
— То не баба, то — помощник.
— Петь, не кури: все начнут — задóхнемся!
— Дак я ж не взатяг!
— Тихо, хлопцы, тихо…
Валя вопросительно посмотрела в сторону судьи. Тот, мрачно перебирая лежавшие перед ним бумажки, кивнул. Народ всё ещё продолжал просачиваться в красный уголок. Опоздавшим мест не досталось, они стояли по стенам. Валя стукнула ключом по графину:
— Прошу всех садиться!
— Та куда ж усе сядут?! От тоже — балакает, сама не знае шо…
— Не, честное слово, як дети с тым судом — то встань, то сядь…
— Та не кажи…
К специально оставленной ему табуретке в первом ряду, сильно припадая на левую ногу, протиснулся через мужиков Петька и, усевшись, взялся таращиться в мою сторону. «Интересно, — подумал я, — это вот он сейчас специально притворяется для жалости или на самой деле нога с той ночи ещё не прошла?..»
— Дак я табе спрашиваю — шо то за баба такая?
— Да Ваньки с того краю. Шо на бензовозе ездив…
— Якого Ваньки? Шо сгорев?
— Та не! — то Лёшка сгорев, а то Ванька, шо бабу свою молотком прибив.
— Й-и-ии! Гля, а чаго я не знав?
— Бач, молотком! А на шо?
— Та-а-а! там, люди казали, така баба — не прибить, токо грех на душу взять.
— И шо ж тому Ваньке?
— Як шо?! Меру наказания дали… Насмерть.
— Тоже молотком?
— На шо?! — там теперь током глушуть…
— Бач!
— Га! Брехня! Током — то у Америке. Зато дают перед этим шо хотишь: выпить там, покурить либо бабу…
— Бабу?!
— А шо?
— Дак тюрьма ж!
— Дак не у Брянску ж, у Америке. У их там баба — эт-т-о… ну, ты шо!..
— Точно, точно! — встрял механик. — Мне свояк казав, у их через тых баб целая простытуция получается.
— Тихо, хлопцы, тихо, правда, начинаицца…
…Моё счастье, что суд назначили не в районе, а у нас в леспромхозе. Красный уголок маленькой конторы был забит до отказа. Сидели даже на баке с водой, пиная ногами болтавшуюся на цепи кружку. Ни о какой скамье подсудимых не могло быть и речи: я, обвиняемый, сидел в президиуме.
— Товарищи! — начал судья. — Мы судим сегодня Стринадкина Александра. Его собака нанёс кусательную рану на ногу лесничего Грищенкова. Казалось бы, простой, товарищи, случай: покусал собака ногу — и ладно! А во не ладно. Почему мы обязаны обратить туда правопорядок и пресечь того кобеля?
Я отвечу. Гражданин СССР нехай себе будет уверен, что органы к любому случаю отнесутся подробно. Гражданин может спокойно работать, зная, что в любой момент за им обязательно придут либо арестуют и внимательно разберутся. Тогда человек сразу работает веселей и от его становиться больше пользы.
Это всё так! Но обратно ж имеются случаи нарушения. Во не далее как совсем недавно жительница деревни Алешковичи гражданка Семёшина произвела убийство своёго ж собственного мужа. Той тупой предмет, шо попался ёй под руку, было смешно даже, товарищи, сказать — простая лопата, шо имеется дома у каждого.
Тут, понятно, сыграло три фактора: ревность, беременность и самогон. Три, как говорится, родимых пятна прошлого! Но это, товарищи, никакие не пятны, а чистая распушшенность, шоб людей лопатами убивать, вот шо!
…Или вон Валя! Все ж, наверно, знают, как ихний преступный папа ихнию маму молотком один раз умертвил. Он же ж сперва шо? — он же ж сперва облик потерял! А когда человек пьяный облик потерял, его уже ни лопатой, ни молотком от преступления не удержать.
Так шо, всё, об чем я тут говорю — то не голые цифры. Такие как бы голые цифры на глазах трупами обрастают. В районе год от года растёт количество недисциплинированности и бесхалатности. И с этим надо класть решительную борьбу. Поэтому сегодня мы должны сурово направить на Стринадкина свою профилактику, а кобеля пресечь в зародыше, пока не поздно.
…Суд пошел наперекосяк с самого начала: сильно разволновался механик, которого из-за природной его сварливости двинули в общественные обвинители. Семёныч если где и выступал до этого, то исключительно на своём складе. Раньше он работал водителем, а на склад перешёл по здоровью. Материальной ответственности Семёныч боялся как чёрт ладана, в накладных и заявках путался, отчего старался от греха подальше ничего никому не выписывать и не давать.
Механик напугался и сказал:
— Если я перед колехтивом виноватый, нехай меня сымут тада. Я тридцать годов баранку крутил и обратно покрутю. Потаскаю хлысты, если так.
— Шо — «так»? — спросили из зала.
— А во скажу! — ответил механик. — Яны думають, если я всю жизнь ругаюсь, то харахтер сволочной. А то не харахтер, а привычка! Когда мне не кричать, дак мне ж от тых обалдуев гайки на складе не найтить будет, а не то шо там…
— Яких обалдуев? — опять спросили из зала.
— Шохверов наших, яких же! Шо, не так?
— Так, — почему-то согласился судья.
— Ну во! — обрадовался механик. — Это ж всё должность, а не свойство! Я вам этого доказать могу. Во наглядный пример: например, я сёдни обратно должен ругаться. Ну не, не ругаться там, а во про Стринадкина обвинять, правильно?
— Правильно, — подтвердил судья, — начинайте уже ж!
— Счас начну… Стринадкин Александр. Ну, шо можно сказать?.. Вы ж, наверно, все думаете, если я механик, то взянусь его последней грязью обливать, да? Гм… А хрен! Ничóго плохого не добъéтеся, ни слова, ни полслова. Сашка и водитель неплохой и человек тоже. Во так-то во! А шо кобель у его кусается, то не моя забота. Привяжи кобеля — ён токо своих грызть будет. А бегать всем кобелей привязывать, дак у меня тада гайки на складе не будет. Я там сам кобелем сидю и сторожу…
Зал молчал. Наконец кто-то спросил:
— Ну и чаго?
— А ничаго! — отрезал механик. — Як крыл всех матюками, так и буду крыть. Пока того коммунизму нема, нихто матюков не отменял. Мне ж для дела надо, а не то шо там… И того ж Стринадкина покрою. Но токо когда рабочее время. А счас — нет. О так во!
Судья крякнул:
— Мы ж это ж все ж таки не матюкаться Вас приглашали. На это ж можно было б и как на оскорбление суда глядеть…
— С того и не матерюсь! — поспешно сказал механик. — Понятно… это… и женщина ж тоже… Да и место общественное. Хотя, если б крыл, дак Стринадкина одново. Какого ж вам, спрашивается, хрена оскорбляться остальным? Так.., с принципа токо…
Он сел. Судья тихо матюкнулся.
— Ладно! Речь обвинителя мы заслухали. Нехай, что ли, защитник тогда…
Сидор Карпыч Потяпка, обладатель самого страшного кобеля на Хуторе, сам напросился в защитники.
— Я, Сань, помогу! — сказал Карпыч перед судом. — Усё ж я табе бригадир, или где? Да и если подумать, получается, шо кобелям уже кусаться нельзя?! И мне своёго не выпусти?.. Во додумалися!..
…Карпыч как-то странно посмотрел на меня, хыкнул, прочищая глотку и важно заговорил:
— Семёныча понять можно… — сказал Карпыч про механика. — К ему все лезут: то дай, это дай. Понятно, приходится грубо… Хотя, если честно, у его другой раз снегу зимой не допросисся!
Потяпка начал загибать пальцы:
— Сёлето двигатели завезли четыре штуки. Ну и де тые двигатели? — у складе! Мосты, два там, чи скоко… Тоже у складе. У того же Стринадкина хитро-всилитель ни в Красную Армию, ни я вже не знаю куда! А Семёныч токо сидит на том складе и от его ни ответу, ни привету, кроме матюков. Ну вот вы как, это — правильно?! Надо ж к людям относиться, не?
— Вы давайте за Стринадкина уже! — не вытерпел судья.
— Не к спеху! — с достоинством отмахнулся Потяпка. — Хотя за Саньку тоже…
Он задумался.
— А чаго про Саньку… Я ж Стринадкину не врах да и плохого про хлопца придумать трудно… Вот, правда, Семёныч его тут выгораживать взялся, дак давайте хоть я пообвиняю! А то шо это мы, правда…
Ну, по работе, тут — ладно, тут замечаний нема. Я за другое скажу. Ну так, вообще… Вот ты, Саня, это, молодой пока. Ну а шо! — школа да армия: небогато. Жизни ты, я скажу, еще не бачил. От ты казал, будешь летом в институт чи ещё куда пробовать… Ладно! Ну, к примеру, поедешь в Вязьму, либо, скажем, в Москву…
Карпыч поскрёб лысину:
— Моя тым годом каталась у тую Москву. У ёй там тётка, это, …торговым работником. Ну, город такой, шо… Ну, столица ж! — апельсины там, колбаса любая, консерва… И люди. Людей, мать! — яких только нема: и наши, и негры тые, и желтые, и якие-то такие, знаешь, …корявые, чи шо… Моя на их, кажет, шесть часов натыкалась, пока тётку нашла. Угу.
Ну во! Ну и соберутся яны, эти московские, и давай тебя пытать: с откудова, мол, земляк? — С Хутора! О! — скажут. — А не брешешь? Ну, а як же! Интересно! Тут же до войны, чи, може, там раньше, при царе, — кажут, у одном токо нашем районе целых три Голландии находилось. О так! Ну и Франция — полторы там, чи скоко… Интересные ж места. Потом, партизаны ж тоже… Во-о-от…
Ну и соберутся дружки-то твои негры и через тебя будут об нас догадываться. Ну и шо, я спрашиваю? Ну и поедет той негр со своей Москвы к нам на Хутор? — Да триста годов ён не поедет! А почему? Во скажу.
Усё начинается с малого! Сейчас ты, — ладно, — сейчас ты кобеля не привязал. Там… Ну, там не знаю, в общежитии, чи ещё где, заведешь себе, скажем, попугая. Во! А то вон сын читал, там один глупяк крокодила в ванну посадил. Ну и прúдет до табе дружок твой, такий же як ты студент и негр. И захотит у сортир. Ну, и, я спрашиваю, это как? культурно? Культурно, нет? — шо во токо человек с газеткой на очко взгрюзнулся, а тут на его с ванны той крододил непривязатый, а сверху и попугай вдобавок!
Это нормально? Не! Дак, понятно, шо такий человек на Хутор вже ни ногой! Ну, а чаго ему думать остаецца? — мож, мы усе тут с крокодилами спим и попугаев у нас полные курятники! Так шо, к чему я это тут говорю? А во к чему: кобель — ён собака! А раз так, то нехай Санька за его поступки отвечает! Во так вот.
Потяпка взволнованно сел, подпрыгнул и сел опять.
«Сволочь, — подумал я, — защитничек…» Сзади Потяпку тихо крыл матом Семёныч.
Судья зевнул:
— Ну шо…
Он повернулся к леснику:
— Грищенков, ты-то шо скажешь, не?
— На шо?! — удивился Петька. — Тут уже богато наговорили. Пора б Саньке присудить чаго-нибудь да и по хатам…
Судья уставился на меня:
— Ну а ты, Стринадкин?
Я встал.
— Держися, Сань! — крикнул Потяпка. — Если шо не то присудют — я обратно выступлю!
— Ну? — спросил судья.
— А чё говорить… — буркнул я. — Никого мой Жук не кусал, брешет Петька…
В зале началось волнение, лесник вскочил и кинулся к президиуму, но ещё до того как мог начаться настоящий хай, я успел крикнуть самое главное:
— А если Петька не брешет, то пускай ногу покажет.
И сел. Вот тут-то хай и начался. Потяпка сцепился с Семёнычем, бледный Петька пытался что-то крикнуть, но его заткнули, судья колотил по графину… Потом я снова увидел Петьку. Мы смотрели друг на друга, и я увидел, как он испугался.
— Ты, Стринадкин, не глуми нам тут! — еле сдерживая себя, крикнул судья. — По закону давай отвечай, а не придумывай. Вон у мене справка от Грищенкова, а в ей — про рану кусательную да про кобеля твоего вредного!
Я не ответил.
— А нехай Петька и правда ногу покажет! — загомонили в зале.
— На чёрта мне тая нога?! — всполошился Петька. — У меня вместо ёй — бумага!
— Гля, який хитрый! — изумились мужики. — Яврей!
— Знаем, знаем! — заорал Потяпка. — У Петьки больнице племянница второпетом работает! Нехай ногу кажет!
Зал заволновался. Начались нецензурные выкрики механика и малоцензурные предложения остальных:
— Нехай штаны задерёт!
— Нехай ён их сымет лучше!
— Го-го-го! А там — бумага! Бач!
— Иде ж нога-то бумажная?!
— Петро — голова с ведро! А вот баба если…
— Тихо! Да вы шо! — то ж мероприятие!..
— Э, хлопцы, — крякнул Потяпка, — у яго-то годы там у кажного промокашка…
— Вислюги чёртовы! — обиделся Петька. — Нявыволки! Хрен с ей, с ногой! А промокашку я те, Карпыч, такую под нос засуну — до смерти напромокаисся! Прúдете до меня за жердями-то! Я вам таку жердину по хребтине-то…
— А не ругайсь, не ругайсь! Шо это тебе, понимаешь… Кажи рану кусательную!..
Петька скрипнул мелкими реденькими зубёнками, крикнул: «Ладно!», снял валенок, махом сдёрнул портянку. Ногу поставил на стол, на бумаги.
— Глядите, шоб вас антонов огонь попёк!
Мужики попритихли, вытянули шеи. Всех сковала глухая, тяжкая тишина.
— Шшш-ш-шо етто такое, мамочки?.. — прокатился одинокий придавленный шёпот.
По Петькиной ноге, в обхват, шли длинные, ровные полоски синяков.
— То ж руки, хлопцы, то ж пальцы!.. — крикнул Семёныч и осёкся.
Петька быстро сунул ногу в валенок и, продравшись сквозь толпу, скрылся за дверью.
— Заплакал, — хмуро сообщили от двери.
И тут Потяпка неожиданно треснул меня по голове:
— У табе, хлопец, мозги есть, не? — сурово спросил он. — Ты б сперва хоть мине б сказав…
Карпыч хлопнул дверью и вышел за Петькой.
Судья потряс кистью ладони и вяло обратился ко мне:
— Ну?.. Шо, Стринадкин? Може, скажешь теперь, хто это у нас лесников тут цапать наладился? Я-то, конечно, сказать и сам могу, но как представитель власти права не имею. Так шо, придётся тебе…
— Кто, кто… — буркнул я, и, не совсем соображая где нахожусь, добавил, — леший, кто ж ещё…
Судья кивнул, сложил Петькину портянку вчетверо и сунул её почему-то в папку с документами. В красном уголке было тихо. Да и вообще-то, похоже, моё признание вовсе никого не удивило. Все только как-то скисли.
— Вот чего я тебе скажу, Стринадкин, — наставительно заметил судья, — хлопец ты, може, и тихий, но глупый. В гражданском суде, шоб ты знал, такие дела не разбираются. Мог бы и про кобеля сказать, не облез бы.
Он оглядел мужиков и захлопнул папку с портянкой.
— Время-то позднее, — сообщил он. — Истец ушёл, ну и мы, наверно, подадимся?
Загремела кружка на баке, заскрипела дверь и комнату сразу прохватило холодом. Мужики, расходились, не прощаясь, не куря по двое-трое у крыльца, расходились сразу. Только судья словил меня у ворот и спросил:
— Слухай, хлопец, а ты не деда Егора внучок?
Я кивнул.
— Угу, — сказал судья, — ну тада понятно. Шо ж ты сразу не сказал? Я б хоть знал… Домой прúдешь, деду привета передавай. А про суд… ну чего я могу. Я ж всё понимаю, а закона такого нема… Шо мне делать? Во у Верховном Совете кажут — законы несовершенные. Якое там, мать, несовершенные, когда их и половины нету! Во так-то во. Ну иди, хлопец, не обижайся. Деду Егору привета не забудь…
Вернувшись, я растолкал деда, и, пока тот не успел толком проснуться, спросил в лоб:
— Диду, ты Кономý хорошо знал?
Дед, тряся спросонья кудлатой башкой, полез за кисетом. Я сунул ему в зубы беломорину и повторил вопрос.
— А табе на шо? — насупился дед.
— Для школы, — соврал я, — мы над их музеем шефство взяли, а Кономá — партизан.
— Кономá партизан, — неторопливо затянулся дед. — Конома партизан, а ты, Санька, — гестаповец. Если ты людей про Коному у три часа ночи пытать будешь, на тебе люди кобелей спускать взянутся… Не бреши шо зря. На шо табе Конома?
— Дед! — спросил я. — Кто был с ним в отряде?
— Я був, — спокойно сказал дед. — Дядя Миша, покойник, Стёпка Коротченков, Яшка, брат яго… Да с пол-Хутора наберется.
— А кто выводил к фронту окруженцев?
— Конома, — медленно произнёс дед, повернувшись ко мне лицом.
— А ещё? — допытывался я.
— Нихто. Конома.
— Ладно, — согласился я, — а как он их повёл?
Дед глянул на меня и потушил окурок:
— Ну як… От Герасимовки лесом, а тут …тут через Ключи, видать, по льду, а як ещще?
— Дед! В сентябре льда нету.
— Ну, полем, к Волкову Загону…
— Ты ж сам говорил, что у немцев на том поле танки стояли!
— А, може, он их опушкой повёл…
— Целую-то дивизию. Ну не вихляй, дед! Скажи как было.
— Отчепись! — рассвирепел вдруг старый. – Поле — не поле! Годов-то скоко прошло, забув я! Да и …ну яго у болото, тое поле.
— В болото… — тихо повторил я. — Болото, дед…
Дед посмотрел на меня исподлобья и матюкнулся в бороду:
— От брехло ж музейное! Не, хлопец! Не такий я ещще глумный, шоб про то рассказывать. От подожди, оглумею вконец, тада, глядишь, и проболтаюся!
— Дед! — обнаглел я. — А ну как такая беда, что ты сперва помрёшь, а уже потом оглумеешь? Кто ж расскажет? Чего ж ты молчишь?
— Того и мовчу! — отрезал старый. — Того и мовчу, шо помирать скоро. Про бога мне, хлопец, пора думать, а не про Коному!
***
…Утром, вяло колупая яичницу с салом, он вдруг обронил:
— А с чаго это, интересно, усех глумных у глумдом берут, а вон Дунька Башаровская сроду глумная, а не у глумдоме?
Мать рассвирепела:
— А с чаго это, мине интересно, ты у нас за усех глумных такий радетель стал?!
— Та я не за усех… — так же лениво протянул дед и уставился на меня. — Я токо за Дуньку.
…Через полчаса я вывел «Урал» на Башаровский шлях.
Башаровка – не такая большая деревня, чтоб там могло уместиться две или три таких Дуньки, как эта. Да и район у нас не такой большой. Двух Дунек район бы не пережил. Тем более — глумных.
В наших краях сказать о человеке «дурак» – значит, не сказать о нем ничего. Народ у нас по лесам живет хороший, местами – добрый без видимых к тому предпосылок и, главное, надо бы отметить, сильно промеж себя разнообразный.
Меж полюсными «вушлыми», то есть теми, кто только по лени да сильной своей занятости хозяйством не сладился стать, допустим, председателем сельсовета или космонавтом, — так вот, — между «вушлыми» и «напрочь глумными», как называют душевнобольных, шляется великое и слабо дифференцированное племя «приглумков», «оглумелых», «глупяков», граждан невнятной категории «так! – шо зря», и бог весть кого ещё только не шляется.
Ни в космонавты, ни в, тем более, председатели сельсовета этот народ попасть не может, да, к слову сказать, не крепко собирается. И если к «вушлым» относятся традиционно настороженно, то тех, кто «глумной напрочь» откровенно жалеют.
Далеко от Хутора, в районе, за речкой Стегой, стоит государственная психлечебница, по-местному – «глумдом». Лечат там исключительно сплошным трудом, на что глумные не обижаются, но, похоже, и не особо вылечиваются. Нам же и в школе, и в леспромхозе тоже всю жизнь талдычили о пользе труда, так что у многих сложилось мнение, что вообще с мозгами в районе не очень. А понимая на собственном опыте, что такое труд в деревне, глумных жалеют ещё больше.
У нас они какие-то не буйные. Говорят, это оттого, что воздух в наших лесах замечательный. Не согласиться с этим трудно, тем более, поглядишь вокруг, повспоминаешь, да и отметишь вдруг, что буйство у жителей района хоть, конечно, бывает, — и бывает бессмысленным, а от самогона даже беспощадным, — но всё же само по себе оно кратковременное и нечастое.
Иногда, когда обитателей глумдома выпускают погулять, они бесцельно бродят по райцентру, то дивясь на масленичный шест с петухом и самоваром наверху, то одобрительно кивают, вслушиваясь в какие-нибудь первомайские тезизы, звучащие на демонстрации.
Однако ж была одна глумная, которая не только ни разу не переходила Стегу, но даже грозилась загнать в глумдом всех более-менее здоровых. А учитывая её энергию, можно было утверждать, что если уж не для всех, то, по крайней мере, для «оглумелых» и «глупяков» такая перспектива была более чем вероятна.
Звали это существо Дунькой. Хата её стояла на краю деревни Башаровка, но сама Дунька объявлялась там не так уж и часто. Труды и дни она проводила в перемещениях по району, мышкуя то на свадьбах, то на похоронах.
Несмотря на агрессивный характер, Дунька пользовалась потрясающим успехом. Объяснялось это, наверное, тем, что странно устроенный мозг её с непостижимой точностью сохранял мельчайшие детали бесчисленных обрядов, песен, или вычурных, полудиких средневековых свадебных обычаев, вроде купания в грязи во время выхода из дома молодых.
В такие моменты Дунька, появившись из-за какого-нибудь курятника, что чёрт из трубы, первой бросалась в любую топь, в момент покрываясь слоем грязи, из под которой мигали её безумные синие глаза. В общем-то, она ни от кого не требовала повторения своих подвигов, но всегда обнаруживались две-три старухи подревней, которые тут же объявляли, что действительно есть такое замечательное положение – валяться в грязи.
После этого бабки, называя друг друга девками, и друг друга же подбадривая, робкими утицами лезли вслед за Дунькой в лужу. Там они с громким ёканьем пару раз бухались задами в грязь, а потом уже до самого вечера только тем и занимались, что стирали в цинковых корытах бесчисленные юбки да судачили о великой Дунькиной правоте и необходимости блюдения древних обычаев.
Вот, собственно, и всё, что приходило в голову при воспоминании о ней. Поэтому разговора с Дунькой я себе совершенно не представлял, да и намёк деда понял только отчасти, как промежуточную наводку, так что надеялся больше на случай.
Но, где ж мне было тогда знать, что случай окажется именно таким!
***
…Волосы стояли дыбом: дед Конома, покойник с девятилетним стажем, сидел за грязным, давно не скобленным столом и смеялся весёлым, хрюкающим смехом.
— А про Дуньку Егор сказав?
— Дед не при чём. Он намекнул только…
— От тож я и кажу. Га, намекнув! Добре ж и намекнув! Разведчик Егор був хороший. Бач, яки намёки! А остальное? Шо — сам дотумковал? А як?
— Ты вывел окруженцев. Так?
— Угу, — усмехнулся Конома, — а шо?
— Вести ты их мог только через Ключи.
— А як же ж!
— А вел ты их в сентябре. Правильно?
— Та не кажи! — така грязюка была — лешак бы не пролиз!
— А ты пролез.
— Я? — улыбнулся покойник. — Я шо — лешак? Я не лешак. Ты слухай суда, хлопчик. Я — Конома. Ко-но-ма! Чуешь? Да ты не трусись, я табе есть не буду.
Конома засмеялся и полез в сенцы.
— Я табе, хлопчик, йисты не стану! Я ось тут зараз салом поснидаю!
Он внёс миску холодного, с мороза, сала.
— Трымай, хлопчик! Доброе сало. Я кабанчика колол, Дунька солила. Цыбульку трымай…
— Дед! — сказал я. — Не за салом я к тебе.
— Бач, не за салом! — озадачился мертвяк. — А по шо тада?
— Верни лешего. И вообще… Верни меня на Ключи.
Конома отложил сало и почесал за ухом грязным пальцем.
— А на шо табе? А? А ну як нема лешаков нияких? Шо?
Я не выдержал:
— Во привет! Нема! — а я?
— Шо -«я»? — ухмыльнулся покойник. — Ты шо — лешак? Не, хлопчик! Ты комсомолэць.
— Да ладно тебе, — сказал я, — чего брехать-то! Люди ж тоже видели…
— Люди брешут! — убеждённо заявил Конома. — Ты людей не слухай! От я. Бачишь? Сижу тут с тобой, сало ем, горелки выпить могу… Дуня! Дай нам с хлопцем горелочки! …От! Горелку ж, кажу, пью. Другой раз дровы порублю. Чуешь? Усё як у людей. Тогда, получается, шо — живый?
— Ну, …живой, — боязливо согласился я.
— О! — Конома удовлетворённо откинулся к стенке. — А люди кажут — помёр! Не успели закопать, а уже — «помёр»! Дунька до сельсовета пошла, дак ёй даже цидулю дали. Шо помёр. И де ж яно… А! Во, бачишь?
Он вытянул из штанов истёртую справку о смерти.
— Я яе с собой тягаю. Усё ж таки бумага, документ. От як брешут люди-то!
И, видно, удивляясь такой подлой людской природе, мертвяк горько закачал головой. Дунька тихо поставила на стол бутылку самогонки и два малинковских стакана.
— Так шо, брехня это усё! Нема нияких лешаков. И не було никада. От так-то во. А скажи ты кому про их — дак табе тада годов двадцать у глумдоме сопли пузырить. Шо? Чуешь, шо я кажу? Ось, я бачу, табе и казать-то нема чаго. Мовчишь? Мовчи! И Егор нехай мовчит.
Конома печально посмотрел на меня:
— Понапридумают, сами не знают шо. И верют. Шо ни сделай — верют! Глумней Дуньки…
Он неожиданно развеселился:
— От хотишь хвокус-покус?
Коноса вылез из-за стола, подошёл к печке.
— Хотишь?
— Какой фокус? — уныло спросил я.
— А ось побачишь!
Покопавшись в печурке — маленькой нише, где сушат варежки и складывают сковородники — Конома осторожно вытащил маленькую полусонную летучую мышь.
— О! — гляди! Нетопырь — ён нетопырь и ёсть. А этот — ён специальный!
— Ну-ка, дай, — попросил я.
— Який скорый! — ухмыльнулся мертвяк. — Ты лучше гляди…
Глядеть было нечего, я и так понял, что именно он собрался вытворять. А Конома принес ещё одну табуретку, посадил на неё пыльный, дрожащий комочек и резко, до боли в ушах, свистнул.
…Это опять была она. Те же тёмные тонкие волосы, то же смуглое, почти прозрачное тело. Она. Сколько ж ей лет, невольно подумал я. Семнадцать, восемнадцать? Тринадцать?.. Чёрт её разберёт.
— Ну як? — поинтересовался покойник.
— Здорово, — сознался я, — просто цирк! Только я это видел уже. Пусть она скажет что-нибудь.
— А попроси! — безмятежно предложил Конома. — Нехай скаже. А то скушно, правда.
— Что сказать? — глухо спросила ведьма.
…Так я услышал её голос.
— Ты кто? Почему ты тогда пропала?!
— А, не! — так не можно! — замахал руками Конома.
— Ты кто?! Почему ты ушла?!
— Низзя!!! — взвизгнул мертвяк.
— Кто ты?!!
…Свист, и — маленький комочек на грязной Дунькиной табуретке.
— Який скорый… — пробормотал Конома, пряча нетопыря в печурку.
— Кто она, дед?
— Як хто? — притворно удивился мертвяк. — Нетопырь, а хто ж?!
— Говорящий?
Покойник махнул рукой:
— Э-э! И не то другий разом бувае! Ось птица такая ёсть — глопугай, чи поплугай, то я не помню як правильно, — дак ты шо! Такое говóрит, аж правда смешно. Или вон Егора спроси: у нас до войны один сороку балакать научив! А нетопырь?.. От, тоже мине, диво великое…
— Это ён мастер, — мрачно сказал дед. — Правда, був до войны один такий, ходу никому не давав: «А шо ты сказав? А як ты поглядев?» Уж ты ж, господи! Не человек, а так — шо зря. Стоко народу через его пострадало!
Дак Конома возьми и подари ему говорящую сороку. Ты, кажет, жрать ёй не давай, а дай ёй с утра газету «Правда». Яна газету к обеду прочитает, а к вечеру доклад сделает. Дак той глупяк обрадовался, с района уполномоченного вызвал, каже: «Учёную птицу своим умом вывел».
Ну, уполномоченный ещё когось-то прихватив. Приходит комиссия у хату, на столе газета, на портрет Ворошилова нагажено, сама газета подюбана, а сверху сидит сорока и горько матюкается. Вот табе и доклад. Ну и того глупяка быстренько куда-то у Сибирь заплюшшили. Так шо, ён, Конома, такий… Ты б, Сань, поосторожней с им…