«Когда за одним пулемётом лежали два поэта…»
23 января, 2020 8:42 дп
Сергей Злобин
Сергей Злобин:
Сегодня день рождения Юрия Давидовича Левитанского.
— Моя тема — эволюция личности. Мое занятие в последние годы — думанье, если можно так выразиться. Записываю..— сказал он незадолго до смерти.
Тем не менее, эта задумчивость не помешала ему остаться гражданином и офицером, сказав на церемонии вручения Госпремии в Георгиевском зале:
— Наверно, я должен бы выразить благодарность также и власти, но с нею, с властью, тут дело обстоит сложнее, ибо далеко не все слова ее, дела и поступки я сегодня разделяю. Особенно все то, что связано с войной в Чечне,— мысль о том, что людей убивают как бы с моего молчаливого согласия,— мысль эта для меня воистину невыносима.
Юрий Давидович скоропостижно скончался после выступления в мэрии на «Круглом столе», посвященном в том числе чеченской войне. Сердце не выдержало.
… И над собственною ролью плачу я и хохочу,
по возможности, достойно доиграть свое хочу —
ведь не мелкою монетой, жизнью собственной плачу
и за то, что горько плачу, и за то, что хохочу.
Во фронтовой биографии Левитанского, от Волоколамска до Праги и потом Монголии, есть боевой эпизод, уникальный для военной истории, когда за одним пулеметом лежали два поэта — Юрий Левитанский и Семён Гудзенко.
«Жизнь — долгая, а проходит так быстро…»
Несколько самых любимых стихотворений Левитанского:
Была зима, как снежный перевал,
с дымком жилья, затерянным в провале.
Но я в ту пору не подозревал,
что я застрял на этом перевале.
Была такая длинная зима,
когда любой вечернею порою
уже легко — сойтись горе с горою
и очень трудно не сойти с ума.
Была зима,
и загородный дом,
где в сумерках мерцает телевизор
и где гудит огонь,
бросая вызов
метелям,
снегопадам,
январю —
всему, что нам на головы свергалось.
Дни прибывали
по календарю.
К пяти часам у нас уже смеркалось.
Когда в окно вползала чернота
и все предметы делались иными,
я видел,
как подводится черта
под нашими усильями дневными,
под нашей каждодневною тщетой.
А ниже,
оставаясь за чертой,
тянулась цепь таинственных пометок,
и лес напоминал строеньем клеток
и всей своею сущностью прямой,
что он не только современник мой,
но и другого века однолеток,
и он другие помнит времена.
Графический рисунок голых веток
напоминал при этом письмена
давно существовавшего народа.
А я еще задач такого рода
не знал,
я перед ними пасовал
и то и дело путался в ответах.
Да и мороз к тому же рисовал
на стеклах непонятные узоры
и всякие загадывал загадки,
которых я разгадывать не мог,
хотя и упражнялся регулярно.
А утром снова
тоненький дымок
стоял над крышей перпендикулярно,
и даль передо мной была бела,
и жизнь моя передо мной была
как на ладони вся,
как на экране,
и можно было с легкою душой
перечеркнуть написанное ране,
переписать строку или главу,
которая лишь сдавленно звучала,
перемарать постылый черновик,
и даже сжечь,
и все начать сначала.
***
…Пять лебедей у кромки Рижского залива…
…В том теплом и бесснежном январе…
Мы с дочерью. Мы с ней почти одни.
Семнадцать дней. Два грустных пилигрима.
Два путника беспечных и счастливых.
Почти одни на опустевшем побережье.
Мы кормим чаек. Мы бросаем им
остатки наших пиршеств королевских.
А за спиной у нас большой прозрачный дом,
где дышат морем деревянные ступени
и пахнет хвоей, пахнет елкой новогодней,
почти осыпавшейся, вновь напоминая
о том, как быстро все проходит в этом мире.
Ах, дочь моя, Корделия моя,
все скверно в нашем бедном королевстве,
и мы с тобой так сильно жаждем чуда,
что, видно, уж нельзя ему не быть…
Так вот,
когда мы приходим к морю последний раз,
чтобы с ним проститься,
и, как велит обычай,
швыряем в воду монетки,
готовясь уже уйти, —
именно в этот момент,
взявшись невесть откуда,
возникают они перед нами,
такие нездешние
в величавой своей отрешенности,
в отстраненности ото всего,
что нас окружает,
и проплывают медленно перед нами —
пять лебедей у кромки Рижского залива,
пять белых птиц,
как пять надежд,
пять обещаний,
пять нотных знаков, пять легчайших звуков,
начальных звуков нисходящей гаммы,
где первый по ранжиру — лебедь До,
а дальше лебедь Ре и лебедь Ми,
и Фа и Соль, два малых лебеденка,
и то, что не хватало Ля и Си,
сама незавершенность этой гаммы,
она-то и была как обещанье,
намек на что-то, что должно свершиться, —
что минет срок
и гамма завершится,
и в некий час
раскроется Сезам,
и сбудутся все наши ожиданья…
Спасибо всем обычным чудесам,
дарующим надежду!
До свиданья,
до встречи, До,
до встречи, Ля и Си!
По сути, нам совсем немного надо —
всего пустяк — была бы лишь надежда.
Покуда есть надежда — можно жить.
***
Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен
и тема угадана,
а потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу,
как в «Прощальной симфонии», ближе к финалу, —
ты помнишь, у Гайдна —
музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу
и уходит, — в лесу все просторней теперь —
музыканты уходят —
партитура листвы обгорает строка за строкой —
гаснут свечи в оркестре одна за другой —
музыканты уходят —
скоро-скоро все свечи в оркестре погаснут
одна за другой —
тихо гаснут березы в осеннем лесу, догорают рябины,
и, по мере того как с осенних осин облетает листва,
все прозрачней становится лес,
обнажая такие глубины,
что становится явной вся тайная суть естества —
все просторней, все глуше в осеннем лесу —
музыканты уходят —
скоро скрипка последняя смолкнет в руке скрипача —
и последняя флейта замрет в тишине —
музыканты уходят —
скоро-скоро последняя в нашем оркестре
погаснет свеча…
Я люблю эти дни, в их безоблачной,
в их бирюзовой оправе,
когда все так понятно в природе,
так ясно и тихо кругом,
когда можно легко и спокойно подумать о жизни,
о смерти,
о славе,
и о многом другом еще можно подумать,
о многом другом.
Сергей Злобин
Сергей Злобин:
Сегодня день рождения Юрия Давидовича Левитанского.
— Моя тема — эволюция личности. Мое занятие в последние годы — думанье, если можно так выразиться. Записываю..— сказал он незадолго до смерти.
Тем не менее, эта задумчивость не помешала ему остаться гражданином и офицером, сказав на церемонии вручения Госпремии в Георгиевском зале:
— Наверно, я должен бы выразить благодарность также и власти, но с нею, с властью, тут дело обстоит сложнее, ибо далеко не все слова ее, дела и поступки я сегодня разделяю. Особенно все то, что связано с войной в Чечне,— мысль о том, что людей убивают как бы с моего молчаливого согласия,— мысль эта для меня воистину невыносима.
Юрий Давидович скоропостижно скончался после выступления в мэрии на «Круглом столе», посвященном в том числе чеченской войне. Сердце не выдержало.
… И над собственною ролью плачу я и хохочу,
по возможности, достойно доиграть свое хочу —
ведь не мелкою монетой, жизнью собственной плачу
и за то, что горько плачу, и за то, что хохочу.
Во фронтовой биографии Левитанского, от Волоколамска до Праги и потом Монголии, есть боевой эпизод, уникальный для военной истории, когда за одним пулеметом лежали два поэта — Юрий Левитанский и Семён Гудзенко.
«Жизнь — долгая, а проходит так быстро…»
Несколько самых любимых стихотворений Левитанского:
Была зима, как снежный перевал,
с дымком жилья, затерянным в провале.
Но я в ту пору не подозревал,
что я застрял на этом перевале.
Была такая длинная зима,
когда любой вечернею порою
уже легко — сойтись горе с горою
и очень трудно не сойти с ума.
Была зима,
и загородный дом,
где в сумерках мерцает телевизор
и где гудит огонь,
бросая вызов
метелям,
снегопадам,
январю —
всему, что нам на головы свергалось.
Дни прибывали
по календарю.
К пяти часам у нас уже смеркалось.
Когда в окно вползала чернота
и все предметы делались иными,
я видел,
как подводится черта
под нашими усильями дневными,
под нашей каждодневною тщетой.
А ниже,
оставаясь за чертой,
тянулась цепь таинственных пометок,
и лес напоминал строеньем клеток
и всей своею сущностью прямой,
что он не только современник мой,
но и другого века однолеток,
и он другие помнит времена.
Графический рисунок голых веток
напоминал при этом письмена
давно существовавшего народа.
А я еще задач такого рода
не знал,
я перед ними пасовал
и то и дело путался в ответах.
Да и мороз к тому же рисовал
на стеклах непонятные узоры
и всякие загадывал загадки,
которых я разгадывать не мог,
хотя и упражнялся регулярно.
А утром снова
тоненький дымок
стоял над крышей перпендикулярно,
и даль передо мной была бела,
и жизнь моя передо мной была
как на ладони вся,
как на экране,
и можно было с легкою душой
перечеркнуть написанное ране,
переписать строку или главу,
которая лишь сдавленно звучала,
перемарать постылый черновик,
и даже сжечь,
и все начать сначала.
***
…Пять лебедей у кромки Рижского залива…
…В том теплом и бесснежном январе…
Мы с дочерью. Мы с ней почти одни.
Семнадцать дней. Два грустных пилигрима.
Два путника беспечных и счастливых.
Почти одни на опустевшем побережье.
Мы кормим чаек. Мы бросаем им
остатки наших пиршеств королевских.
А за спиной у нас большой прозрачный дом,
где дышат морем деревянные ступени
и пахнет хвоей, пахнет елкой новогодней,
почти осыпавшейся, вновь напоминая
о том, как быстро все проходит в этом мире.
Ах, дочь моя, Корделия моя,
все скверно в нашем бедном королевстве,
и мы с тобой так сильно жаждем чуда,
что, видно, уж нельзя ему не быть…
Так вот,
когда мы приходим к морю последний раз,
чтобы с ним проститься,
и, как велит обычай,
швыряем в воду монетки,
готовясь уже уйти, —
именно в этот момент,
взявшись невесть откуда,
возникают они перед нами,
такие нездешние
в величавой своей отрешенности,
в отстраненности ото всего,
что нас окружает,
и проплывают медленно перед нами —
пять лебедей у кромки Рижского залива,
пять белых птиц,
как пять надежд,
пять обещаний,
пять нотных знаков, пять легчайших звуков,
начальных звуков нисходящей гаммы,
где первый по ранжиру — лебедь До,
а дальше лебедь Ре и лебедь Ми,
и Фа и Соль, два малых лебеденка,
и то, что не хватало Ля и Си,
сама незавершенность этой гаммы,
она-то и была как обещанье,
намек на что-то, что должно свершиться, —
что минет срок
и гамма завершится,
и в некий час
раскроется Сезам,
и сбудутся все наши ожиданья…
Спасибо всем обычным чудесам,
дарующим надежду!
До свиданья,
до встречи, До,
до встречи, Ля и Си!
По сути, нам совсем немного надо —
всего пустяк — была бы лишь надежда.
Покуда есть надежда — можно жить.
***
Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен
и тема угадана,
а потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу,
как в «Прощальной симфонии», ближе к финалу, —
ты помнишь, у Гайдна —
музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу
и уходит, — в лесу все просторней теперь —
музыканты уходят —
партитура листвы обгорает строка за строкой —
гаснут свечи в оркестре одна за другой —
музыканты уходят —
скоро-скоро все свечи в оркестре погаснут
одна за другой —
тихо гаснут березы в осеннем лесу, догорают рябины,
и, по мере того как с осенних осин облетает листва,
все прозрачней становится лес,
обнажая такие глубины,
что становится явной вся тайная суть естества —
все просторней, все глуше в осеннем лесу —
музыканты уходят —
скоро скрипка последняя смолкнет в руке скрипача —
и последняя флейта замрет в тишине —
музыканты уходят —
скоро-скоро последняя в нашем оркестре
погаснет свеча…
Я люблю эти дни, в их безоблачной,
в их бирюзовой оправе,
когда все так понятно в природе,
так ясно и тихо кругом,
когда можно легко и спокойно подумать о жизни,
о смерти,
о славе,
и о многом другом еще можно подумать,
о многом другом.