Ко дню рождения Гаршина

1153

О той эпохе, незадолго до закрытия «Отечественных записок» в 1884-м, неплохо упомянул Глеб Успенский: «Донос!.. Вот единственный проторённый путь для выражения всех государственных и общественных стремлений, вот модный, общедоступный, популярный способ, единственный даже для предъявления хороших побуждений»…

Не будучи особенно знакомыми, Гаршин, наряду и наравне с почитай ровесником Чеховым, ещё не обласканным публикой, равно не обруганным неуёмной критикой и неугомонными завистниками, совместно врезаются-вонзаются в безбрежный нравственный космос человеческого сознания – к тому же в пору великих социальных преломлений. В период эстетического надрыва и вечных вопросов больной совести: «Ты скажешь, что вопрос уже поставлен? – спрашивает Гельфрейх в «Надежде Николаевне». – Верно! Но этого мало. Нужно задавать его каждый день, каждый час, каждое мгновение. Нужно, чтобы он не давал людям покоя».

Оба они, Гаршин и Чехов, используют излюбленные новеллистические формы: письма, дневники, едкие критические очерки, фельетоны (Г. под псевдонимом «Агасфер», у Ч. их десятки); исповеди – элегии в прозе, – где будничное перестаёт быть будничным, простое превращается в сложное. С непритязательным психологическим мотивом и драматическим развитием сюжета. Применяют также всевозможные физиологически-клинические приёмчики для всеобще мирового выздоровления:

 – Вы знаете, где вы?– Конечно, доктор! Я в сумасшедшем доме. Но ведь, если понимаешь, это решительно всё равно. Гаршин. «Красный цветок»

Так, Салтыкову-Щедрину очень понравился антикапиталистический, я бы сказал, антиапоплексический гаршинский рассказ «Встреча» – с подстрочным девизом «Пожирай слабого!». Где казнокрад и, как тогда говорили, социал-дарвинист Кудряшов по-скотски наслаждается метафорическим зрелищем поедания в аквариуме малых рыб большими. И где картина мещанского бестиария-паноптикума, как обычно у Гаршина, вполне символична: «Я люблю эту тварь, люблю за то, что они откровенны, не то, что наш брат – человек; жрут друг друга и не конфузятся», – с наслаждением сетует разбогатевший инженер, красуясь перед бывшим школьным товарищем – небогатым учителем. Но в том-то и дело, что для Гаршина и тот и другой – шаблонны и жалки: первый циник-делец, второй его невольный пособник без твёрдых убеждений.

Гаршин абсолютно точно нащупывает ту невидимую грань, где пессимизм, разочарование и бесперспективность зиждутся на попрании утраченных идеалов и на жизни, потраченной зазря: «Только-то? – горько вопрошает мужественный борец, революционер-разночинец в образе пальмы-Attalea, оказавшийся вдруг одиноким и обречённым на непонимание в бесполезном пафосе гордого стремления к свободе. – И это всё, из-за чего я томилась и страдала так долго? И этого достигнуть было для меня высочайшей целью?» – безутешно взыскует вырвавшаяся на волю пальма пред неизбежным её уничтожением.

В свою очередь сумасшедший больной из «Красного цветка» (прототип – сам Гаршин времени лечения в психушке «Сабурова дача») бесплодно погибает, унеся в могилу всю невинно пролитую кровь, все слёзы, всю «желчь человечества» в виде безобидного растения, ставшего для него Ахриманом, средоточием вселенских дьявольских сил…

Что сие значит?

Бессилие самопожертвования? – героизм во имя… трагического ничего, лесковского «нечто» и непрезентабельного «никуда». Во имя и во благо никому не известного будущего, когда распадутся железные решётки… и весь мир содрогнётся, сбросит с себя ветхую оболочку и явится в «новой, чудесной красоте». – Но когда, когда, когда?! – громогласно возглашает читатель.

Ответа нет.

Тут Гаршин с Чеховым расходятся. Чехов – прочь от толстовских «старых штук». Гаршин же – наизворот окунается в страдальческий мелодраматизм Льва Николаевича: в своеобразное слияние с сирыми и убогими, униженными и оскорблёнными, нередко приводящее к циническому аморализму. Правда, с добавлением грустного юморка и скептицизма доброго сказочника Андерсена, приправленных ну совсем никчемным, казалось бы, диккенсовским романтизмом. Тем не менее до конца дней художнические воззрения активной борьбы с чудовищным злом господствующей в обществе неправды-госмашины никоим образом не были, конечно, вытеснены скорбно-толстовскими идеями покорного становления слугами нищих.

Но, добавим, это одна грань знакомства с Толстым. Другая – следование эпическим, литературно-гуманистическим принципам Толстого, технике психоанализа; копирование его живописных фресок, калейдоскопическое их преломление и преобразование в собственную мозаику образов и деталей. Что дорогого стоит. И именно это вывело В.М. на столбовую дорогу большого искусства и поставило в главный ряд русских художников, творцов. Естественно, учитывая десятилетний всего лишь сочинительский период. (А ведь имеется ещё целый пласт непростых социальных отношений Гаршина собственно с живописью, рисованием – как «специфическим искусством» [Дурылин].)

Позже Чехов отдал дань уважения собрату по перу в рассказе «Припадок», навеянном трагической кончиной последнего: «…А лестница ужасная. Я её видел: тёмная, грязная», – вспоминал он место гибели Гаршина.

…Бесстыдная толпа
Не дремлет; скоро вьются сети,
Опутано израненное тело,
И прежние мученья начались!.. –

– писал Всеволод Михайлович к 15-летию освобождения крестьян от ржавых оков крепостничества. С первых строк, первейших литературных проб показывая нелестное своё отношение к ликующему превозношению царских преобразований либеральной публикой. Воевавший сам, – наряду с тем горячо сочувствуя борьбе балканских славян за свободу и независимость. Сочувствуя русскому добровольческому движению. Сопереживая сразу и тем и другим – своим и чужим жертвам войны, простым мужественным солдатам, искренне повинующимся чувству долга. Поскольку виновны вовсе не они – а кто?.. – вновь и вновь спрашивает терзающийся и мучающийся читатель.

Ответа нет, к сожалению.

Но есть бесконечная физиологическая тревога от осознания неисчислимых бедствий, принесённых неисправимо-неправедной бойней. Тревога, переданная по наследству в дальнейшем Чехову, в свой черёд унаследованная у старика-Тургенева: «Война решительно не даёт мне покоя!» – зачинает Гаршин «Труса»; либо: «Вечером, когда сумерки прервут работу, вернёшься в жизнь и снова слышишь вечный вопрос: «зачем?», не дающий уснуть, заставляющий ворочаться на постели в жару, смотреть в темноту, как будто где-нибудь в ней написан ответ». – Вызывая восхищение человеческими талантами, нравственной силой своих героев, не щадящих живота: добровольцем Ивановым из «Четырёх дней», денщиком Никитой из «Денщика и офицера» или не преуспевшим в деле подвижнического хождения в люди художником Рябининым. (Не зря И. Аксаков, глава Московского славянского комитета, утверждал, что 2/3 всех пожертвований в пользу пострадавших от турок внёс простой народ, сам терпящий нужду.)

Он мне знаком, твой путь… Лишения, тревоги,
В измученной груди немолчный стон: «За что?»…
Надсон