К 125-летию К.Федина

1317

Федин, Гладков, Новиков-Прибой

…Однажды после войны Паустовский, грузинский поэт Симон Чиковани и Федин рванули проветриться в Пицунду.

Прибыв, друзья, ясное дело, сразу же направились к морю. Они тут же отыскали на пляже множество перебелённых прибоем древесных корней. Напоминавших то ли диких зверей, то ли маски древних скифов, также Дон-Кихота с копьём в руке.

Во-вторых, обнаружили загорелые черепки и, разумеется, решили, что это черепки эллинских ваз. Иначе и быть не могло, потому что у ног чуть пенилось золото волн, принесшее в Колхиду корабль Язона.

И в-третьих, главное, – наткнулись на чёрную пиратскую бутылку! Федин немедля засунул в неё клочок бумаги. Закупорил плотнее пробкой и бросил на съедение стихии.

В послании неведомому адресату было всего три слова: «Для жизни – жизнь!!»

«…я, с вашего позволения, в начале двадцатых годов служил в газете 7-й армии, а затем в Сызрани числился редактором… Хлопотное, но приятное и очень важное дело. К тому же из газеты, как из рукавов гоголевской «Шинели», вышла, считайте, добрая половина советской литературы…». – К. Федин никогда не забывал свою alma mater – напряжённую работу газетчиком, репортёром, редактором.

Для начала очерчу по моему мнению ключевые романизированные вехи писателя – акупунктурно:

1920-е: «Города и годы», «Братья». Революция, искусство, гуманизм, новый герой, свежий образ времени: всё на стремнине, верхотуре литературного процесса. Новаторство, – по-хорошему, по-советски порождённое эпохой, – продиктованное ею, весомо и ответственно отвечающее ей.

1930-е: «Похищение Европы». Самозабвенный поиск, пусть не всегда удачный. Подчас, быть может, поучительный не столько свершениями, сколько опытом. Но поиск талантливый, лежащий на магистральных путях русской прозы. И «Санаторий Арктур», и книга «Горький среди нас», и маленький роман «Я был актёром» – интереснейшие духовные изыскания. Как метко нарёк тот период Эренбург: «День второй социалистической революции».

1940 – 60-е гг.: трилогия («Первые радости», «Необыкновенное лето», «Костёр»), каждый роман которой поражает ярким художественным решением проблемы: коллизии «искусство и жизнь». Трилогия, без коей нельзя сколько-нибудь полно представить литературный процесс тех лет, поступательного движения всей русской советской литературы.

Последние двадцать лет жизни Федин обретался на даче в Переделкино (1960 – 70-е гг.) – известном во всём мире месте сбора литераторов.

К нему, первому секретарю (1959 – 1971) и председателю правления (1971 – 1977) СП СССР, шёл и шёл пишущий люд, журналисты, друзья. «Я сам – старый газетчик, – часто говаривал он, – и хорошо знаю, что такое газетная срочность… Звоните, не стесняйтесь, если дело серьёзное и время не терпит, а ещё лучше приезжайте!!»

Там, в двухэтажном доме по ул. Павленко, 2, поднявшись по крутой лестнице на второй этаж, – где находился рабочий кабинет, – и можно было его застать. Стоящего руки за спину у окна, глядя в нескончаемую ширь, – за густую зелёную полосу подмосковного леса. Казалось, Федин о чём-то доверительно беседует с живописным пейзажем: одушевлённым портретом природы, словно с давним верным другом. С которым хочется рассуждать об очень важном.

О чём он думал тогда, в минуты одиночества?..

Может, о том, как осенью сорок первого, перед эвакуацией, немцы каждую ночь бомбили Москву? С качающимся воем шли с запада в точно назначенные часы фашистские эскадрильи. А вокруг обожаемого Переделкина стояли морские зенитки, открывавшие сосредоточенный беглый огонь. И как осколки снарядов сшибали сосновые ветки и били по крышам писательских дач.

Уже тогда он беспрекословно думал и говорил исключительно о скорой победе! Только о ней и ни о чём другом.

– Это мой старый собеседник, – указывая на лес, оборачивается к посетителю. – Проходите, пожалуйста.

Опытный жёсткий редактор, великолепный стилист, тонко знающий и слышащий родной язык, фразу, фабулу, слово, Федин всегда с величайшей тщательностью держал корректуру, вычитывал и правил текст, доводя его до высшей кондиции. Что, присовокупим, переняли и отмечали затем в публицистике его младшие товарищи и ученики А.Твардовский, К.Симонов, Ю.Трифонов, Н.Евдокимов.

Для скрупулёзной правки Константин Александрович просил давать ему гранки с просторными широкими полями. Нередко бывало, поля эти исписывались сверху донизу, – что являлось образцом неутомимого редакторского труда.

Сохранилась интересная поправка в одном из присланных ему очерков о некоей страшно удачной поселковой рыбной ловле. Где повествование шло о том, как опешивший селянин вытащил из озера столь громадного сома, что, взвалив тяжёлую скользкую тушу на плечи, от возбуждения даже не обратил внимания на огромный и длиннющий рыбий хвост, далеко, метров аж за пять(!) полощущийся по земле. «…наверное, и рыбакам надо соблюдать меру в своих рассказах», – шутливо отметил  Федин, – сам заядлый удильщик, – на полях гранок.

– Хотите анекдот? – хитро обращается он к очередному гостю. – Так вот, больной пришёл к врачу. Тот, дымя папиросой, сразу же принялся внимательно осматривать пациента:

«Курите?» – спрашивает врач, – «Да, грешен, есть такое…» – «Надо немедленно бросить! Це очень вредно», – «Позвольте, доктор, нечто подобное слышать от вас весьма странно: вот и сейчас, на работе, вы не выпускаете папиросу изо рта…» – «Правильно. Но это ведь не я бегаю по врачам».

Федин достаёт, набивает «Золотым руном» и поджигает просмолённую трубку, с которой, кажется, никогда не расставался. С явным наслаждением закуривает.

– Так обстоит дело и с моей впечатлительностью и рассеянностью, – продолжает Константин Александрович: – У автора в момент работы над рукописью существует органическая, почти биологическая потребность жить только в ней, в будущей книге… Я тоже хочу быть, постоянно сейчас находиться в рукописи, и поэтому приводится в некоторой степени дозировать, регламентировать свежие, острые, злободневные впечатления…

Посетители задавали вопросы, получали ответы. Но, разумеется, больше всего им нравилось и с нетерпением ожидалось, когда Федин незримо выплывал из русла всяких необходимостей и начинал живо и непосредственно рассказывать о жизни, о писательской сути, философии времени, о нравах и обо всём на свете. То было счастьем, когда такое случалось! – под настроение, под погоду, под крепкий любимый чай, табачок, неважно…

И тогда каждый, пусть уже давно заслуженный хроникёр, член всяческих союзов и обществ становился простым учеником, будто на университетской лекции журфака.

– Или возьмём, к примеру, Ромена Роллана…Константин Александрович затягивается, погружаясь в далёкие довоенные воспоминания периода лечения за границей.

«Сегодня годовщина смерти моего папы, – встретил его однажды Роллан с чёрной траурной повязкой на правой руке. – Он умер в 94 года. А когда ему исполнилось шестьдесят, он взял в руки стамеску, сверло, буравчик и долго упоённо трудился над тем, чтобы украсить домашний буфет резьбой». – Невероятный буфет и поразил в первую очередь Федина необыкновенным, уникальным ламбрикентом при входе в жилище Роллана.

«Таким был мой отец, – заключил Роллан, – с которого я, можно сказать, и списал своего резчика Кола Брюньона!»

– Вот так оно выглядит – творческое долголетие, – на примере отца Ромена Роллана подытоживает Федин важнейшую тему в судьбе каждого человека, вне зависимости от его пристрастий: литературных ли, филигранно рукотворных, мастеровых: – Художник, если он действительно считает себя таковым, не в силах найти своё место в пассивном созерцании. Деяние – живая плоть искусства. Впрочем, не будем забираться в эстетические дебри…

– Литература – часть жизни. А в жизни мира, который только что был тревожно освещён зловещими выстрелами в Далласе, – не преминул шагнуть в сторону политики Константин Александрович, – крепнет голос великого созидания! Но… «Пока художник чувствует силу в чреслах, он родит и не вспоминает о рождённом», – нередко воспроизводил Федин в 1960-х гг. слова одного из любимейших персонажей Р. Роллана – Кола Брюньона.