i

Лена Пчёлкина продолжает дарить нам литературу своего отца.

МАКС БРЕМЕНЕР

Одно воспоминание…

– Ты заболел, – сказал дедушка, едва я успел открыть глаза. – И у тебя немножко повышена температура.

У меня ничего не болело. Жара я не чувствовал. Но я верил дедушке. У него был проницательный взгляд, который я и сейчас хорошо помню. Позже я не раз слышал, как другие врачи почтительно говорили о дедушке: «Сильный диагност».

Но мне дедушка не поставил диагноз сам, он не осмотрел меня, не выслушал, хотя у него был стетоскоп, и даже не приложил ладони к моему лбу, чтоб определить, горячий ли он.

– Как ты узнал, что я заболел?

– По блеску твоих глаз, – ответил он.

Температура и в самом деле оказалась немного повышенной.

Как ни странно, я не был огорчен или испуган тем, что заболел. Дело в том, что я знал: дедушка – профессор. И мне было интересно, как он будет меня исцелять (слово это мне было хорошо знакомо). Я даже с затаенным удовольствием предвкушал, как дедушка проявит свое могущество.

Но оказалось, дедушка не собирается меня лечить. Во-первых, потому, что врачи, по его мнению, не должны лечить своих родных. А во-вторых, потому, что последние тридцать пять лет он лечил только болезни кожи. По этим причинам он тут же позвал другого врача, тоже профессора, которому позвонил по телефону. Дедушка сказал об этом профессоре, что у него исключительно чуткое ухо.

– Может быть, лучшее ухо в Москве, – заметил он, подняв палец, – а это для нас сегодня, по-моему, немаловажно.

– У него только одно? – спросил я, насторожась, потому что страшился уродств.

– Почему? Есть и второе, – улыбнулся дедушка. – Ты понял меня слишком буквально. Борис Евсеич придет к нам сразу после работы, не заходя домой, – торопливо сообщил дедушка бабушке, собирая в портфель бумаги перед уходом в институт. – Я постараюсь к этому времени оказаться тут. Но если я задержусь в институте, то оттуда поеду сразу на Ученый совет Наркомздрава, и тогда ты встретишь Кухлина сама.

– Хорошо, – ответила бабушка. И добавила, обернувшись ко мне: – Мы прекрасно обойдемся и без дедушки! Единственное, что меня немного тревожит, это то (я тебе, помнится, рассказывала, мой мальчик), что я иногда начинаю смеяться в самый неподходящий момент. Стоит мне подумать, что это будет абсолютно неуместно, как я… – тут бабушка показала, как весело она смеется, если это совершенно некстати. – Коли такое, не дай Бог, случится сегодня, я быстро выбегу, а ты ответишь на вопросы профессору. Предупреждаю тебя на всякий случай… Может быть, все будет цирлих-манирлих14.

– Предупредить следовало меня, – заметил дедушка, вернувшись из передней уже в пальто. – Поскольку существует опасность, что ты рассмеешься в лицо человеку, который согласился прибежать к нам по первому зову, хотя весьма занят, то я, пожалуй, не стану рисковать и явлюсь домой до его прихода. От тебя, в таком случае…

– Ты напрасно волнуешься, – сказала бабушка. – Я надеюсь, что и без тебя удастся, скорее всего, встретить Бориса Евсеича, в общем, пристойно.

– Благодарю! – ответил дедушка. – Но мне нужна не надежда, а полная уверенность. Не надежда на пристойность, а уверенность в любезности. Поэтому я ничего тебе не перепоручаю, а прошу только открыть ему дверь, когда в передней раздастся звонок, и, сказав: «Мне так неловко, что мы вас побеспокоили», проводить сюда. Это тебе по силам?

– Во всяком случае, я постараюсь, – ответила бабушка.

– Не понимаю, о каких стараниях идет речь, – сказал дедушка, начиная раздражаться. – Итак, у тебя нет уверенности в том, что ты, черт побери, сможешь открыть дверь и произнести одну приветливую фразу?!

– Миша, без чертей, – строго сказала бабушка. (Дедушку звали так же, как меня.) – Я буду любезна и церемонна, если не произойдет то, чего я опасаюсь…

– Ах, «если»! А на худой конец что будет, вот что меня занимает, черт побери!.. – вскричал дедушка, в возбуждении немного размахивая портфелем.

– Жаль, что ты не можешь обойтись без чертей! – с чувством ответила бабушка. – На худой конец, как ты понимаешь, я могу расхохотаться раньше, чем Кухлин переступит порог…

– Нет, этого я вовсе не понимаю! Напрасно ты думаешь, что я понимаю, как можно рассмеяться в лицо ученому с европейским именем, спешащему нам на помощь! Я не только не понимаю этого, – я это отметаю, и решительно отметаю! – возмущался дедушка.

– Но не нарочно ведь… – кротко возразила бабушка. – Мне казалось, ты давно знаешь о моем свойстве иногда…

– Свойстве?! – с яростью перебил дедушка. – Ты удивительно деликатна по отношению к себе! Черт знает, как деликатна!!

– Лучше быть слишком деликатной, чем немножко хулиганом, – тихо и веско отвечала бабушка.

– Помимо разных «свойств», у тебя еще ложное представление о значении слов и содержании понятий! Измерь ему температуру еще раз! – прогремел дедушка и ушел, хлопнув дверью.

– Ты слышал, как дедушка хлопнул дверью? – спросила бабушка, втайне надеясь, кажется, что я не слышал.

– Конечно, – ответил я. – В столовой даже стекла задребезжали в обоих буфетах, а тут в шкафу зеркало вздрогнуло.

– Теперь я долго не смогу смеяться, – горько пожаловалась бабушка.

– И это даже лучше, – глупо обрадовался я. – Теперь ты не расхохочешься в лицо этому европейскому имени!

– Думаю, что нет, – печально согласилась бабушка, но мне показалось, что это все-таки лишь большая надежда, а не полная уверенность.

До возвращения дедушки я измерил температуру. Она повысилась. Перед приходом профессора мне еще раз поставили градусник. Бабушка посмотрела на него, когда я вынул его, и молча передала дедушке.

– Что ж, мы поступили разумно, пригласив Бориса Евсеича, – сказал он. – А пока я посоветую тебе побольше пить: компот, чай, морс, кисель, – что тебе больше по вкусу. А там и лечение начнем погодя немного.

Дедушка взглянул на часы и слегка нахмурился: может быть, ему показалось, что Борис Евсеич чуть-чуть запаздывает. Но тут он как раз появился, сопровождаемый бабушкой, которая приветливо улыбалась, но вовсе не смеялась ему в лицо. Профессор немного запыхался и был похож на человека, который действительно прибежал по первому зову. Пожалуй, даже издалека.

Он сначала пожал руку дедушке обеими руками, после чего немного потряс ее уже одной рукой. Потом он вытер лоб платком. Потом другим платком он протер стекла своих очков. Потом он уронил очки на ковер. Потом дедушка попытался их поднять, но профессор Кухлин не дал ему нагнуться и, одной рукой отодвигая дедушку, другой рукой сам пошарил под ногами очки. Затем он их надел и опустился в пододвинутое к моей кровати кресло. Тут он увидел меня и сказал, качая головой: «Вот таковы они, дети», хотя я был один-единственный ребенок в комнате, в квартире и во всей нашей семье.

– Побольше света! – попросил профессор Кухлин. – Как можно больше света, вот о чем я буду вас просить…

Помимо люстры, которая уже была зажжена, дедушка включил лампу на ночном столике возле кровати и снял с нее абажур. После этого он принес из кабинета свою настольную лампу и, держа ее на весу, направил свет на меня. Всего в комнате теперь горело десять ярких лампочек.

– Так, – сказал профессор. – Сними-ка рубашку. Не торопись… Так. Сядь поближе ко мне. Хорошо. Голова не кружится? Отлично. Покажи язык! Ага… Горло!.. Молодец. Не устал? Угу. Есть силы посидеть минутку?.. Так-так. Михаил Моисеевич, еще ближе свет, пожалуйста! Вот… Прекрасно ассистируете. Ха-ха-ха! Рассмотрим пациента со всех сторон. М-да.

Профессор некоторое время смотрел на меня в упор, затем, наклонив голову, – сбоку. Дедушка терпеливо держал лампу, иногда бросая вопросительные взгляды на профессора. Тот молчал.

– Я нахожу, – решительно начал он наконец и шумно подвинулся вместе с креслом, – что мальчик определенно имеет с вами большое внешнее сходство!

– Это факт установленный, – сказал дедушка и заулыбался. – Мне иногда кажется, что он похож на меня больше, чем сын.

– Это вам не кажется, это вполне вероятно, это, надо заметить, не редкость. Знакомил ли я вас когда-нибудь со своей маленькой концепцией, объясняющей, почему мальчики бывают более похожи на дедов, чем на отцов, которую я, между прочим, успел изложить генетикам? – без передышки проговорил профессор Кухлин.

– Нет, – сказал дедушка.

– Дорожа вашим временем, изложу вам ее с предельной краткостью, – сказал профессор и произнес множество слов, из которых я понял только два: «таким образом». Остальные я слышал в первый раз. – Вы разочарованы? – быстро спросил он и вдруг смолк.

– Почему же? – ответил дедушка. – В какой-то мере все это убедительно, хотя, может быть, отчасти и оспоримо.

– Я горд, если вы нашли хоть долю убедительности в моих построениях! – воскликнул Борис Евсеич. – Признаться, я опасался, что моя концепция будет беспощадно размолота мощными жерновами вашего аналитического и скептического ума. Я в восторге от того, что мои опасения не оправдались.

– Не уверен, что к моему уму подходит прилагательное «скептический», – заметил дедушка.

– А каким бы вы его заменили? – спросил профессор с живейшим интересом.

– Может быть, «трезвый», – сказал дедушка.

– И к нему вы не присовокупили бы никакого другого?..

– Наверное, не мне подбирать прилагательные к существительному «ум», если ум этот – мой…

– О, не могу с вами согласиться: самооценки незаурядных людей бывают поразительно точны!

Во время разговора о «маленькой концепции» и поиска прилагательных к уму дедушки я немного озяб. Мне хотелось натянуть на себя рубашку, но я не знал, можно ли. И тут профессор приложил к моей груди свое исключительно чуткое ухо и стал меня выслушивать, подавая короткие команды: «Дыши!», «Не дыши!» Он поворачивал меня то на один бок, то на другой, а лучшее ухо в Москве перемещалось от груди к лопаткам, как холодная варежка, отчего было немного щекотно, но не смешно.

Вдруг из столовой донесся смех бабушки. От комнаты, где я лежал, столовую отделял дедушкин кабинет, но мне было ясно, что бабушка начала смеяться. На моих глазах это бывало: стихия смеха охватывала тело бабушки, сотрясала его, а кресло под ним скрипело, как дерево от ветра. Тут в комнату заглядывал кто-нибудь из домашних, чтобы узнать причину веселья, и, не узнав ее, живо сам валился на диван от хохота, потому что бабушка смеялась заразительно. Когда бабушка кашляла, то всегда поясняла тем, кто рядом: «Это… не заразительно» (у нее был кашель курильщицы). А смеясь, она ни о чем не предупреждала, но это как раз было заразительно. Профессор Кухлин услышал ее смех вторым ухом, а первое, исключительно чуткое, отвел от моих ребер и улыбнулся.

– Кто-то смеется далеко отсюда, но, несомненно, от души, – сказал он. – Это смех человека, который великолепно резонирует на комизм, не так ли?

Мне показалось, что профессор и сам не прочь расхохотаться, но удерживается.

– Вероятно, это Софья Семеновна, моя жена, читает Аверченко, – угрюмо отвечал дедушка.

– Я ценю этого писателя, – быстро проговорил Борис Евсеич. – При одном воспоминании о его рассказах я буквально падаю от скоропостижного смеха! – и тут он не упал, а откинул назад голову, как если б полоскал горло, и раз шесть выкрикнул «ха-ха-ха».

Когда он смолк и лицо его стало даже более серьезным, чем до «скоропостижного смеха», я подумал, что сейчас он скажет, чем я заболел. Однако он задумчиво произнес:

– Мы, может быть, не отдаем себе отчета в том, как важно чередовать сосредоточенность с рассеянностью, озабоченность – с беспечностью, предельное напряжение сил – с полным покоем, дерзкий риск – с абсолютной безопасностью, глубокую скорбь…

Профессор не успел докончить. На пороге появилась бабушка и со страхом спросила:

– Вы сказали – скорбь?..

– Совершенно верно, – подтвердил профессор. – Человек не должен оказываться во власти скорби! Для здоровых натур, не говоря уж о богато одаренных, противоестественно оказаться в безраздельной власти скорби, как бы ни были серьезны причины для нее. Для человека органично откликнуться, вы должны со мной согласиться, – воскликнул профессор, обращаясь к бабушке, – и в дни траура, которые случаются в жизни каждого, органично откликнуться на шутку! На забавную ситуацию! На иронию судьбы! Как же иначе?! Другое дело, – продолжил он с неожиданной мрачностью, – что у смертного одра своих близких мы не станем читать Аркадия Аверченко… Само собой, это – крайность.

– Есть ли надежда, что мальчик встанет на ноги? – тихо спросила бабушка. В тревоге она задала этот вопрос напрямик и только «мальчик» произнесла по-немецки, но слово «der Knabe» я знал и понял, что это обо мне.

– Что касается его, я думаю, он поел сметаны, – бодро объявил профессор и встал. – Несвежая сметана может дать такую реакцию, вызвать такой форс-мажор, создать такую клиническую картину, но это скоро пройдет, температура станет нормальной, мальчик поднимется с постели, все будет благополучно, неприятное воспоминание отодвинется в прошлое, Софья Семеновна отдышится, Михаил Моисеевич вернется к своим проблемам, никаких благодарностей, подержите его на сухарях и киселе. Каковы были главные новации на Венском конгрессе?

– Я… – начал было я, потому что мне нужно было сказать одну вещь.

– Не прерывай Бориса Евсеича, – мягко осадила бабушка.

– Мальчуган хотел бы чем-то поделиться, это так естественно, – защитил меня профессор, – наши беседы и диалоги, будем надеяться, впереди. Сейчас, к сожалению, немного тороплюсь, и потому…

– В легких чисто? – спросил дедушка.

– Совершенно, – отвечал профессор Кухлин. – Если вы заметили, я выслушивал его ухом…

– Заметил, – сказал дедушка.

– И вот мое резюме: хрипов нет, в легких чисто, он поел сметаны.

– Он хотел что-то сказать, – напомнил дедушка.

– Пожалуйста, – разрешил профессор. – Не исключено ведь, что появились новые недомогания и связанные с ними новые жалобы. Прошу. В двух словах.

– В четырех словах, – возразил я, подсчитав в уме.

– Беда иных пациентов – я никоим образом не имею в виду вашего внука – состоит в том, что вместо истории болезни они излагают вам историю своей жизни, – посетовал профессор Кухлин. – Впрочем, это относится не только к больным. Приучили вы своих сотрудников к краткости? – спросил он дедушку.

– Да, – ответил дедушка.

– А я – нет, – признался профессор Кухлин. – Мои сотрудники с удивительной настойчивостью ведут со мной разговоры на темы, далекие от науки. Я узнаю от них сотни подробностей, не характеризующих течение болезни у пациентов. Я пытаюсь их жестко регламентировать, но было бы бахвальством утверждать, что я преуспел в этом.

– Пациент желал бы вам сообщить какую-то подробность, – сказал дедушка.

– Разумеется, – кивнул Борис Евсеич. – Это не только его право – это даже необходимо. Прошу. Помни только, что краткость – сестра таланта, мой мальчик.

– Он еще не осведомлен об этих родственных отношениях, – проворчал дедушка себе под нос.

Профессор Кухлин его услышал.

– О, я понимаю вашу иронию! – сейчас же отозвался он. – Краткость – сестра таланта, анархия – мать порядка, а Жуковский – дедушка русской авиации!.. Но как же это условно, и сколько при этом остается неясного: кто бабушка авиации, есть ли у таланта, помимо сестры, еще родня, а у порядка – потомство?!

Профессор снова откинул назад голову и три раза подряд выкрикнул «ха-ха-ха». Затем Борис Евсеич повернулся ко мне и, приставив к уху ладонь, отчего оно стало похоже на ухо слоненка, произнес:

– Я весь – внимание.

– А я не ел сметаны, – сказал я.

Если несколько секунд назад профессор был весь внимание, то теперь – весь удивление и озадаченность.

– Бывает, что человек ел сметану, но это не сохранилось почему-либо в его памяти, – проговорил он, запинаясь. – Тем самым он может – иногда невольно – затруднить, осложнить, создать помехи, спутать карты…

– Должна подтвердить, – вмешалась бабушка, – что в течение последней недели мы не покупали сметаны, потому что в магазине не было, а на рынке…

– …дорого, – с уверенностью докончил за бабушку профессор Кухлин. – К сожалению. Что же касается нашего пациента… – Борис Евсеич подошел к дедушке и вымолвил вполголоса, но очень внятно: – Может быть, консилиум?..

Если при появлении профессора мне показалось, что он прибежал, то теперь очень похоже было на то, что он убежал.

Дедушка, проводивший его до передней, вернулся очень скоро.

– Забавно и поучительно! – произнес он, с сокрушением качая головой. – Вот так рушатся концепции!..

– Какие? – рассеянно спросила бабушка.

– Построенные на песке, а также замешанные на сметане, как выясняется! – возбужденно ответил дедушка. – Кстати, почему ты не смеялась? – вдруг напал он на бабушку. – Почему ты не смеялась, когда для этого были, увы, достаточные основания?.. И почему ты смеялась так звонко, молодо и, черт побери, весело, когда для этого не было ни малейшего повода?!

– Я отвечу сначала на твой первый вопрос, – объявила бабушка.

– Да, – кивнул дедушка. – Можешь начать с первого, а хочешь – со второго. Процедурные тонкости меня мало занимают.

– Я не смеялась, потому что отрадного у нас мало, – ответила бабушка. – Диагноз, по-моему, не поставлен, как лечить мальчика – неизвестно, а болезнь сама не прошла…

Бабушка прикоснулась к моему лбу и поправила подушку под моей головой.

– Нахожу, что твои резоны убедительны! – отчеканил дедушка.

– И на том спасибо, – сказала бабушка. – Что касается второго вопроса… Ты знаешь меня сорок лет.

– Минутку, – проговорил дедушка. – Позволь… – он слегка потер лоб: – Да, именно сорок.

После короткого молчания дедушка подошел к изголовью моей постели.

– А, ничего!.. – промолвил он бодро. – Пригласим нового эскулапа.

– Кого? – не понял я.

– Врача. Кого же еще? И от болезни останется одно воспоминание.

Другой профессор явился в тот же день, но это другая история. Вскоре я поправился. От болезни действительно и воспоминания не осталось. А «как рушатся концепции» – запомнилось.

 

 

От редакции Мэйдэй: подписывайтесь на нас пожалуйста, это очень важно для нас:

Телеграм: t.me/mayday_rocks

Яндекс Дзен: zen.yandex.ru/mayday.rocks

Фэйсбук: facebook.com/mayday.now

Твиттер: twitter.com/MaydayRRRocks