Федя
14 июня, 2017 6:56 дп
PHIL SUZEMKA
Phil Suzemka:
Я был маленьким, а Федя — большим. Вернее, не так: я был маленьким, а Федя тоже маленьким. Роста мы были одинакового, но я учился во втором классе, а Федя был старым: лет тридцать пять или сорок, я тогда ещё не разбирался.
Иногда мы ходили с ним вместе. Я шёл по делам — то в лапту поиграть, то бабушка за сахаром посылала, а Федя тоже шёл по делам. Он работал электриком и каждый день ходил с Хутора на тот край. С инструментами в сумке и почему-то с вечным мотком проволоки на плече. На работу свою Федя всегда опаздывал. То одна бабка из калитки высунется, попросит о чём-то, то другая, а то сам Федя что-нибудь заметит и тут же ковыляет помогать.
Федя был карликом. Но маленьким ростом природа не ограничилась: у Феди было два горба — на груди и на спине. Слово «карлик» на Хуторе не в ходу, да и применять его к Феде никому б в голову не пришло, но он сам говорил: «Я — карлик!». Это звучало чем-то вроде извинения, когда у Феди что-нибудь не получалось. Но так бывало редко. Обычно у него всё выходило как надо и он, светясь от удовольствия, мог в этот миг сказать: «Хоть и карлик…»
Однажды кто-то из городских бросил: «Ты ж лилипут! Шёл бы ты в цирк!» Тогда в нашей жизни много было того, чего сейчас уже нет. Были, например, факельные шествия, как у немцев при Гитлере. А ещё были цирки лилипутов. На лилипута Федя обиделся: «Я не лилипут, я карлик! Не надо меня в цирк».
Жил Федя один. Да и кто б согласился с ним жить? Хозяйства у него, кроме двух куриц, никакого не было. Готовил себе он сам. Пододвигал к печке маленькую скамеечку и, встав на неё, шуровал ухватами, ставя и доставая чугунки. Время от времени ему пытались то принести чего-нибудь из еды, то просто накормить. Ну, вроде, как плату за работу. Федя отказывался: «Что я, сам, что ли, не могу сготовить?» Ещё и обижался.
Нам он чинил велосипеды, делал змеев, рогатки… Говорил: «Только по птицам не стреляйте…». Мы спрашивали: «А по лягушкам можно?». «И по лягушкам нельзя, — отвечал Федя, — ни по кому нельзя».
Ходить ему было трудно. Ноги у Феди были слабыми, а руки сильными и очень умелыми. На Хуторе Федины руки называли золотыми. И они у него постоянно были заняты делом. Помогал он всем. Иногда какой-нибудь мужик даже пытался его отогнать: «Федь! Ну куда ты лезешь! Я после работы сам всё исправлю!» «Иди, Иван, иди, — сопел Федя, — иди, а то прогул запишут, а у меня выходной всё равно…» И принимался чинить забор, или перебирать сепаратор, или отбивать косу.
…Возле моста жила хромоногая тётка, у которой по вечерам собирались калеки. На Хуторе шептались, что всю войну тётка пьянствовала с полицаями, которые однажды, — не со зла, случайно — покалечили ей ногу. После победы она выдурила себе справку, что полицаи всё сделали нарочно, и стала получать пенсию как инвалид войны. Так она им и была, считали на Хуторе. Ну, не инвалид же труда, если всё время с полицаями!
Тётка варила самогон и чем-то приторговывала. Калеки (те, что с войны), бренча двумя-тремя медалями и грохоча костылями, сходились к ней выпить и повеселиться. Я один раз видел это веселье: меня за чем-то к ней послали, не то за маслом, не то за керосином. В хате дым стоял коромыслом, все курили самосад и махорку, надрывалась гармошка, рекой лился самогон, калеки пили и плясали, хором орали матерные частушки, хозяйка смеялась. Я запомнил, что смех этот был похож на визг свиньи под ножом. И ещё запомнил, что в углу, на табуретке, сидел Федя. Просто сидел: смотрел, слушал, молчал. Ноги до пола не доставали и он ими болтал. Не пил. Он вообще никогда не пил. А там он отдыхал. Я на него за это даже обиделся: сидит, ногами болтает…
Ближе к ночи гости расходились. Самогон делал своё дело, калеки падали с крыльца, роняя и ломая костыли. Чинил эти костыли, понятное дело, тоже Федя.
Честно говоря, я его побаивался. Даже не могу объяснить, почему. Он однажды это заметил и спросил:
— Боишься?
Мне было стыдно говорить, что боюсь, но я бессознательно кивнул, а он увидел.
— Ты не бойся! — сказал мне Федя. — Ты с добром и я с добром…
— А вдруг я не с добром? — вырвалось у меня. — Тогда как?
— Да и тогда так же, — засмеялся Федя. — Потому, что я — всё равно с добром. Так что, не бойся, хлопец…
Я опять кивнул. С меня как камень свалился. Я правда перестал его бояться.
…Столько времени прошло… Сейчас ведь даже не вспомню, где стояла его хата, а разговор тот помню. Когда при мне говорят, что у мужчин маленького роста всегда есть какие-то комплексы, которые делают их злобными, я думаю: «А как же Федя?»
Потом он умер. Гроб получился короткий. Детский гроб. Хоронить пришли все. Не потому, что так Федю любили. Конечно, любили, но просто, если на улице кто-то помирает, то приходит вся улица. Когда ту хромоногую тётку хоронили, тоже все пришли, так что это нормально, когда все.
Но каждый раз, когда на Хуторе похороны, ко мне возвращается одно и то же сравнение: у всех обычные гробы, а у Феди был детский.
PHIL SUZEMKA
Phil Suzemka:
Я был маленьким, а Федя — большим. Вернее, не так: я был маленьким, а Федя тоже маленьким. Роста мы были одинакового, но я учился во втором классе, а Федя был старым: лет тридцать пять или сорок, я тогда ещё не разбирался.
Иногда мы ходили с ним вместе. Я шёл по делам — то в лапту поиграть, то бабушка за сахаром посылала, а Федя тоже шёл по делам. Он работал электриком и каждый день ходил с Хутора на тот край. С инструментами в сумке и почему-то с вечным мотком проволоки на плече. На работу свою Федя всегда опаздывал. То одна бабка из калитки высунется, попросит о чём-то, то другая, а то сам Федя что-нибудь заметит и тут же ковыляет помогать.
Федя был карликом. Но маленьким ростом природа не ограничилась: у Феди было два горба — на груди и на спине. Слово «карлик» на Хуторе не в ходу, да и применять его к Феде никому б в голову не пришло, но он сам говорил: «Я — карлик!». Это звучало чем-то вроде извинения, когда у Феди что-нибудь не получалось. Но так бывало редко. Обычно у него всё выходило как надо и он, светясь от удовольствия, мог в этот миг сказать: «Хоть и карлик…»
Однажды кто-то из городских бросил: «Ты ж лилипут! Шёл бы ты в цирк!» Тогда в нашей жизни много было того, чего сейчас уже нет. Были, например, факельные шествия, как у немцев при Гитлере. А ещё были цирки лилипутов. На лилипута Федя обиделся: «Я не лилипут, я карлик! Не надо меня в цирк».
Жил Федя один. Да и кто б согласился с ним жить? Хозяйства у него, кроме двух куриц, никакого не было. Готовил себе он сам. Пододвигал к печке маленькую скамеечку и, встав на неё, шуровал ухватами, ставя и доставая чугунки. Время от времени ему пытались то принести чего-нибудь из еды, то просто накормить. Ну, вроде, как плату за работу. Федя отказывался: «Что я, сам, что ли, не могу сготовить?» Ещё и обижался.
Нам он чинил велосипеды, делал змеев, рогатки… Говорил: «Только по птицам не стреляйте…». Мы спрашивали: «А по лягушкам можно?». «И по лягушкам нельзя, — отвечал Федя, — ни по кому нельзя».
Ходить ему было трудно. Ноги у Феди были слабыми, а руки сильными и очень умелыми. На Хуторе Федины руки называли золотыми. И они у него постоянно были заняты делом. Помогал он всем. Иногда какой-нибудь мужик даже пытался его отогнать: «Федь! Ну куда ты лезешь! Я после работы сам всё исправлю!» «Иди, Иван, иди, — сопел Федя, — иди, а то прогул запишут, а у меня выходной всё равно…» И принимался чинить забор, или перебирать сепаратор, или отбивать косу.
…Возле моста жила хромоногая тётка, у которой по вечерам собирались калеки. На Хуторе шептались, что всю войну тётка пьянствовала с полицаями, которые однажды, — не со зла, случайно — покалечили ей ногу. После победы она выдурила себе справку, что полицаи всё сделали нарочно, и стала получать пенсию как инвалид войны. Так она им и была, считали на Хуторе. Ну, не инвалид же труда, если всё время с полицаями!
Тётка варила самогон и чем-то приторговывала. Калеки (те, что с войны), бренча двумя-тремя медалями и грохоча костылями, сходились к ней выпить и повеселиться. Я один раз видел это веселье: меня за чем-то к ней послали, не то за маслом, не то за керосином. В хате дым стоял коромыслом, все курили самосад и махорку, надрывалась гармошка, рекой лился самогон, калеки пили и плясали, хором орали матерные частушки, хозяйка смеялась. Я запомнил, что смех этот был похож на визг свиньи под ножом. И ещё запомнил, что в углу, на табуретке, сидел Федя. Просто сидел: смотрел, слушал, молчал. Ноги до пола не доставали и он ими болтал. Не пил. Он вообще никогда не пил. А там он отдыхал. Я на него за это даже обиделся: сидит, ногами болтает…
Ближе к ночи гости расходились. Самогон делал своё дело, калеки падали с крыльца, роняя и ломая костыли. Чинил эти костыли, понятное дело, тоже Федя.
Честно говоря, я его побаивался. Даже не могу объяснить, почему. Он однажды это заметил и спросил:
— Боишься?
Мне было стыдно говорить, что боюсь, но я бессознательно кивнул, а он увидел.
— Ты не бойся! — сказал мне Федя. — Ты с добром и я с добром…
— А вдруг я не с добром? — вырвалось у меня. — Тогда как?
— Да и тогда так же, — засмеялся Федя. — Потому, что я — всё равно с добром. Так что, не бойся, хлопец…
Я опять кивнул. С меня как камень свалился. Я правда перестал его бояться.
…Столько времени прошло… Сейчас ведь даже не вспомню, где стояла его хата, а разговор тот помню. Когда при мне говорят, что у мужчин маленького роста всегда есть какие-то комплексы, которые делают их злобными, я думаю: «А как же Федя?»
Потом он умер. Гроб получился короткий. Детский гроб. Хоронить пришли все. Не потому, что так Федю любили. Конечно, любили, но просто, если на улице кто-то помирает, то приходит вся улица. Когда ту хромоногую тётку хоронили, тоже все пришли, так что это нормально, когда все.
Но каждый раз, когда на Хуторе похороны, ко мне возвращается одно и то же сравнение: у всех обычные гробы, а у Феди был детский.