«Больше всего любили делать обыски…»
17 июля, 2022 1:32 пп
Евгения Лещинская
Евгения Лещинская:
За время этой грязной чертовой войны столько было говорено о мародерстве, насилии, зверствах, которые творятся на украинской земле. Многие порядочные люди спрашивают себя и друг друга с горечью, болью и недоумением: почему эта гниль полезла? Откуда взялась? А знаете что, она была всегда. Никуда не делась, не исчезла, не испарилась. Просто дремала, как дремлет вирус. Но при мало-мальски благоприятных условиях всякий раз вспыхивала адская эпидемия жестокости, беспредела и варварства.
Вот отрывки из книги воспоминаний русского живописца Константина Коровина.
После революции он совсем недолго прожил в России: занимался вопросами сохранения памятников искусства, сотрудничал с театрами, преподавал. Вскорости дачу отобрали, столичную квартиру «уплотнили».
В 23-м году Константин Алексеевич с легкой руки А.В. Луначарского уехал во Францию и больше никогда не вернулся в Россию. Но о том времени живописец оставил дневниковые записи, которые вошли в книгу «Моя жизнь»/ «То было давно… там… в России…».
Этим воспоминаниям больше ста лет. Вам не кажется, что написаны они сегодня? Без комментариев.
* * *
— Странно то, что среди русских людей есть особенности отрадных вожделений души, радости и как бы самой большой и торжественной победы; как бы какие-то заключения важного дела, как бы служение чему-то нужному и высокому. Это есть желание сделать какую-либо особенную пакость счастью, успеху, удаче своему собрату…
Во время русской смуты я слышал от солдат и вооруженных рабочих одну и ту же фразу: «Бей, все ломай. Потом еще лучше построим!»
* * *
Учительницы сельской школы под Москвой, в Листвянах, взяли себе мебель и постели из дачи, принадлежавшей профессору Московского университета. Когда тот заспорил и получил мандат на возвращение мебели, то учительницы визжали от злости. Кричали: «Мы ведь народные учительницы, на кой нам чёрт эти профессора! Они буржуи!».
* * *
Деревня Тюбилки взяла ночью все сено у деревни Горки. В Тюбилке сто двадцать мужиков, а в Горках тридцать. Я говорю Дарье, которая из Тюбилок, и муж ее солидный, бывший солдат:
— Что же это вы делаете? Ведь теперь без сена к осени весь скот падет не емши в Горках.
— Вестимо, падет, — отвечает она.
— Да как же вы это? Неужто и муж твой брал?
— А чего ж, все берут.
— Так как же, ведь вы же соседи, такие же крестьяне. Ведь и дети там помрут. Как же жить так?
— Чего ж… Вестимо, все помрут.
Я растерялся, не знал, что и сказать:
— Ведь это же нехорошо, пойми, Дарья.
— Чего хорошего. Что уж тут… -отвечает она.
— Так зачем же вы так.
— Ну, на вот, поди… Все так.
* * *
Что бы кто ни говорил, а говорили очень много, нельзя было сказать никому, что то, что он говорит, неверно. Сказать этого было нельзя. Надо было говорить: «Да, верно». Говорить «нет» было нельзя — смерть. И эти люди через каждое слово говорили: «Свобода». Как странно.
* * *
Больше всего любили делать обыски. Хорошее дело, и украсть можно кое-что при обыске. Вид был у всех важный, деловой, серьезный. Но если находили съестное, то тотчас же ели и уже добрее говорили:
— Нельзя же, товарищ, сверх нормы продукт держать. Понимать надо. Жрать любите боле других. При обыске у моего знакомого нашли бутылку водки. Её схватили и кричали на него: «За это, товарищ, к стенке поставим». И тут же стали её распивать. Но оказалась в бутылке вода. Какая разразилась брань… Власти так озлились, что арестовали знакомого и увезли. Он долго просидел.
* * *
Их души не догадывались, что главная потуга их энергии — это было не дать другим того, что они сами не имеют. Как успокоить бушующую в себе зависть? А так как она открылась во всех, как прорвавшийся водопад, то в этом сумасшедшем доме нельзя было разобрать с часу на час и с минуты на минуту, что будет и какое постановление справедливости вынесут судьи. Странно было видеть людей, охваченных страстью власти и низостью зависти, и при этом уверенно думающих, что они водворяют благо и справедливость.
* * *
Нюша-коммунистка жила в доме, где жил и я. Она позировала мне. У ней был «рабенок», как она говорила. От начальника родила и была очень бедна и жалка, не имела ботинок, тряпками завязывала ноги, ходя по весеннему снегу. Говорила мне так:
— Вот нам говорили в совдепе: поделят богачей — всё нам раздадут, разделят равно. А теперь говорят в совдепе-то нам: слышь, у нас-то было мало богатых-то. А вот когда аглицких да мериканских милардеров разделют, то нам всем хватит тогда. Только старайтесь, говорят.
* * *
— Теперь никакой собственности нет, — говорил мне умный один комиссар в провинции. — Все все обчее.
— Это верно, — говорю я. — Но вот штаны у вас, товарищ, верно, что ваши.
— Не, не, — ответил он. — Эти-то вот, с пузырями, — показал он на свои штаны, — я от убитого полковника снял.
* * *
Были дома с балконами. Ужасно не нравилось проходящим, если кто-нибудь выходил на балкон. Поглядывали, останавливались и ругались. Не нравилось. Но мне один знакомый сказал:
— Да, балконы не нравятся. Это ничего — выйти, еще не так сердятся. А вот что совершенно невозможно: выйти на балкон, взять стакан чаю, сесть и начать пить. Этого никто выдержать не может. Летят камни, убьют.
* * *
Во время так называемой революции собаки бегали по улицам одиноко. Они не подходили к людям, как бы совершенно отчуждавшись от них. Они имели вид потерянных и грустных существ. Они даже не оглядывались на свист: не верили больше людям. А также улетели из Москвы все голуби.
Евгения Лещинская
Евгения Лещинская:
За время этой грязной чертовой войны столько было говорено о мародерстве, насилии, зверствах, которые творятся на украинской земле. Многие порядочные люди спрашивают себя и друг друга с горечью, болью и недоумением: почему эта гниль полезла? Откуда взялась? А знаете что, она была всегда. Никуда не делась, не исчезла, не испарилась. Просто дремала, как дремлет вирус. Но при мало-мальски благоприятных условиях всякий раз вспыхивала адская эпидемия жестокости, беспредела и варварства.
Вот отрывки из книги воспоминаний русского живописца Константина Коровина.
После революции он совсем недолго прожил в России: занимался вопросами сохранения памятников искусства, сотрудничал с театрами, преподавал. Вскорости дачу отобрали, столичную квартиру «уплотнили».
В 23-м году Константин Алексеевич с легкой руки А.В. Луначарского уехал во Францию и больше никогда не вернулся в Россию. Но о том времени живописец оставил дневниковые записи, которые вошли в книгу «Моя жизнь»/ «То было давно… там… в России…».
Этим воспоминаниям больше ста лет. Вам не кажется, что написаны они сегодня? Без комментариев.
* * *
— Странно то, что среди русских людей есть особенности отрадных вожделений души, радости и как бы самой большой и торжественной победы; как бы какие-то заключения важного дела, как бы служение чему-то нужному и высокому. Это есть желание сделать какую-либо особенную пакость счастью, успеху, удаче своему собрату…
Во время русской смуты я слышал от солдат и вооруженных рабочих одну и ту же фразу: «Бей, все ломай. Потом еще лучше построим!»
* * *
Учительницы сельской школы под Москвой, в Листвянах, взяли себе мебель и постели из дачи, принадлежавшей профессору Московского университета. Когда тот заспорил и получил мандат на возвращение мебели, то учительницы визжали от злости. Кричали: «Мы ведь народные учительницы, на кой нам чёрт эти профессора! Они буржуи!».
* * *
Деревня Тюбилки взяла ночью все сено у деревни Горки. В Тюбилке сто двадцать мужиков, а в Горках тридцать. Я говорю Дарье, которая из Тюбилок, и муж ее солидный, бывший солдат:
— Что же это вы делаете? Ведь теперь без сена к осени весь скот падет не емши в Горках.
— Вестимо, падет, — отвечает она.
— Да как же вы это? Неужто и муж твой брал?
— А чего ж, все берут.
— Так как же, ведь вы же соседи, такие же крестьяне. Ведь и дети там помрут. Как же жить так?
— Чего ж… Вестимо, все помрут.
Я растерялся, не знал, что и сказать:
— Ведь это же нехорошо, пойми, Дарья.
— Чего хорошего. Что уж тут… -отвечает она.
— Так зачем же вы так.
— Ну, на вот, поди… Все так.
* * *
Что бы кто ни говорил, а говорили очень много, нельзя было сказать никому, что то, что он говорит, неверно. Сказать этого было нельзя. Надо было говорить: «Да, верно». Говорить «нет» было нельзя — смерть. И эти люди через каждое слово говорили: «Свобода». Как странно.
* * *
Больше всего любили делать обыски. Хорошее дело, и украсть можно кое-что при обыске. Вид был у всех важный, деловой, серьезный. Но если находили съестное, то тотчас же ели и уже добрее говорили:
— Нельзя же, товарищ, сверх нормы продукт держать. Понимать надо. Жрать любите боле других. При обыске у моего знакомого нашли бутылку водки. Её схватили и кричали на него: «За это, товарищ, к стенке поставим». И тут же стали её распивать. Но оказалась в бутылке вода. Какая разразилась брань… Власти так озлились, что арестовали знакомого и увезли. Он долго просидел.
* * *
Их души не догадывались, что главная потуга их энергии — это было не дать другим того, что они сами не имеют. Как успокоить бушующую в себе зависть? А так как она открылась во всех, как прорвавшийся водопад, то в этом сумасшедшем доме нельзя было разобрать с часу на час и с минуты на минуту, что будет и какое постановление справедливости вынесут судьи. Странно было видеть людей, охваченных страстью власти и низостью зависти, и при этом уверенно думающих, что они водворяют благо и справедливость.
* * *
Нюша-коммунистка жила в доме, где жил и я. Она позировала мне. У ней был «рабенок», как она говорила. От начальника родила и была очень бедна и жалка, не имела ботинок, тряпками завязывала ноги, ходя по весеннему снегу. Говорила мне так:
— Вот нам говорили в совдепе: поделят богачей — всё нам раздадут, разделят равно. А теперь говорят в совдепе-то нам: слышь, у нас-то было мало богатых-то. А вот когда аглицких да мериканских милардеров разделют, то нам всем хватит тогда. Только старайтесь, говорят.
* * *
— Теперь никакой собственности нет, — говорил мне умный один комиссар в провинции. — Все все обчее.
— Это верно, — говорю я. — Но вот штаны у вас, товарищ, верно, что ваши.
— Не, не, — ответил он. — Эти-то вот, с пузырями, — показал он на свои штаны, — я от убитого полковника снял.
* * *
Были дома с балконами. Ужасно не нравилось проходящим, если кто-нибудь выходил на балкон. Поглядывали, останавливались и ругались. Не нравилось. Но мне один знакомый сказал:
— Да, балконы не нравятся. Это ничего — выйти, еще не так сердятся. А вот что совершенно невозможно: выйти на балкон, взять стакан чаю, сесть и начать пить. Этого никто выдержать не может. Летят камни, убьют.
* * *
Во время так называемой революции собаки бегали по улицам одиноко. Они не подходили к людям, как бы совершенно отчуждавшись от них. Они имели вид потерянных и грустных существ. Они даже не оглядывались на свист: не верили больше людям. А также улетели из Москвы все голуби.