Андрею Битову — 80 лет

1658

Игорь Свинаренко:

 

Продолжаем публиковать отрывки из книги Игоря Свинаренко «Великие писатели земли русской», 864 стр. — купить книгу можно здесь.

АНДРЕЙ БИТОВ:

«Главное, чтоб помереть не позорно»

Пожалуй, Битов — самый великий из живых русских писателей.

Умен страшно, причем ум его не от эрудиции, не от

образованности, а натуральный, природный. Ну а что вы хотите

— человек всю жизнь только и делает что думает.

Его беседа очень густа и глубока, то и дело приходится

переспрашивать. Быстро устаешь. И тут ничего не поделаешь

— не просить же его сбавить интеллектуальный накал.

Его то печатали, то не печатали, но он мало на это обращал

внимания — занимался собой и литературой. Писал,

что ему в голову взбредет. (И говорит он настолько же

бесцензурно. Не пытаясь показаться лучше, чем он есть, не

приукрашивая себя, что очень симпатично.) Без оглядки на

внешние обстоятельства. С советской властью он не конфликтовал

— он ее просто не замечал. Его интересовали

темы более долговечные.

Этим он и интересен. То же касается и его книг.

Андрей Георгиевич Битов родился 27 мая 1937 г. в Ленинграде,

на Петроградской стороне. Блокадник.

Отец — архитектор. Мать — юрист. Пишет с 1956 года.

В 1957-м поступил в Ленинградский горный институт. В 1957—

1958 гг. служил в стройбате на Севере. В 1958 году восстановился

в институте, окончил геологоразведочный факультет

в 1962-м. C 1965 года — член Союза писателей. В 1978 году

в США опубликован роман «Пушкинский дом». В 1979-м

он — один из создателей бесцензурного альманаха «Метрополь

». По этой причине до 1986 года не печатали.

Автор множества книг.

Награды: Орден «Знак Почета», орден «За заслуги в искусстве

и литературе» (Франция), две Госпремии РФ (1992

и 1997), Пушкинская премия фонда А. Тепфера (Германия),

Премия за лучшую иностранную книгу года (Франция)

и многие другие.

С 1991 года — президент Российского Пен-клуба. Один из

создателей неформального объединения «БаГаЖъ» (Битов,

Ахмадулина, Горин, Алешковский, Жванецкий), распавшегося

«в силу самобытности».

По примеру древних греков считает, что после семидесяти

человек может позволить себе делать все, что хочет.

Четверо детей от разных жен, пятеро внуков от разных

детей.

Зодиак

Мы встретились в начале 2009 года — незадолго до 80-летнего

юбилея Фазиля Искандера. И конечно, поговорили про

юбиляра.

— 1929-й — мощный год, много в нем писателей родилось.

Кроме Фазиля это Алешковский, Кундера, Сергей

Бочаров (литературовед), Конецкий, Шукшин — которого

я лично не знал, но очень люблю как прозаика, и даже Кочетов.

Таким же мощным по рождениям был и 1937 год —

мой. Там все 12 знаков Зодиака. От Владимира Уфлянда —

и кончая Высоцким. В марте в один день родились Распутин

с Маканиным. В апреле Белла Ахмадулина. В июне — Юнна

Мориц. В августе, по-моему, также и Вампилов. И в конце,

в декабре, — Аверинцев. Вот что значит сталинский указ

о запрещении абортов летом 1936 года! Вот такая получается

история, очень неполиткорректная. Этому закону многие

обязаны своим появлением на свет. А так-то заводить ребенка

— тем более второго — под страхом ареста многие, может,

и не стали бы… Я писал об этом в книге «Начатки астрологии

русской литературы». Многие иронизируют над моим увлечением восточным календарем… А зря. Это серьезно! Есть

определенные закономерности. Даже в XIX веке люди рождались порциями, есть все знаки Зодиака, зоопарк такой образовывался за 12 лет. Если перечислить писателей Золотого века, сразу видно, что они как яички лежат в корзинке. И Серебряного века это тоже касается. Ахматова — это 1889 год,

Пастернак — 90-й, Мандельштам — 91-й, Цветаева — 92-й,

Маяковский — 93-й, Георгий Иванов — 94-й, Есенин — 95-й…

или я его с кем-то перепутал?

— А вы читали про себя, с позиций Зодиака, — похоже?

— Еще в самиздате ходила книжечка совсем уж для кухарок,

простенькая, с гаданиями и всякой ерундой, и про

гороскопы там тоже было. Оттуда первая моя информация.

Я посмеивался, а потом нашел про себя такое: «Несерьезный

Бык, в общем, очень выносливый». Это «в общем» — мне понравилось.

 

Уроки Армении

— В Армении вас любят и дарят серьезным визитерам

богатый цветной альбом. И в альбоме про страну вообще —

и перепечатан ваш старый текст в частности.

— Да, есть такое дипломатическое издание. Они у меня

украли название, «Уроки Армении» — и так назвали весь

альбом. Понятно, за что меня там любят, — за то, что я предал

гласности геноцид армян, тогда это была под грифом

«Для служебного пользования» тема. А за что здесь?

— Я там, ходя по коньячному заводу, с потрясением думал

о том, что вы на этом заводе не были.

— В тот приезд, на неделю, когда собирал материал для

книги — на заводе не был, но коньяк-то на столе был. И когда

был опубликован мой текст, армяне бурно отреагировали

на это. Первый секретарь армянского ЦК — кто тогда

был? — вызвал Гранта Матевосяна, это мой друг ближайший

армянский, и спросил: «Ты его возил?» Да, говорит, я возил.

«Хорошую статью написал твой друг». (Книгу он называл

статьей, обкомовское такое понимание жанра.) «Что хочешь

за это?» А Грант ему говорит: деньги были бы, попросил бы

у вас «Волгу», чтоб вы мне ее продали. Это был тогда верх

престижности.

— Тонко он сказал.

— «Но денег нету, и потому вот что я попрошу…» А тогда

шло слияние колхозов. И слили грантовский колхоз, откуда

он родом, с соседним. Думали, станет лучше, а стало хуже.

И Грант просит — разлейте обратно! Первый сразу вызвал

какого-то клерка и говорит: «Распорядись». Дал указание.

Грант говорит, что вышел окрыленный и подумал про первого

— все-таки царь! Но ничего не было сделано.

— А я думал — и колхозы разъединит, и «Волгу» подарит.

— Нет. Потом Грант долго себя ругал за то, что на секунду

обольстился властью.

— Тонко, тонко — художник и власть…

 

Ветеран Советской армии

 

— Расскажите о своей службе в Советской армии. Как странно,

что вы, такой человек, в нее попали.

— Да, слава богу, я этот опыт получил.

— Почему — слава богу?

— Тогда казалось, что это ужасно — но теперь ясно, что

это было уместно. Довольно страшный был опыт… Он поднял

мои детские мозги на более зрелый уровень. Тогда как

раз особенно усилилась борьба за мир. И одновременно шла

реабилитация, опустели зоны многие. В бывшие зоны, которые

опустели, стройбат тогда и селили. Когда я туда попал,

это была с виду настоящая зона — с проволокой, с вышками,

с бараками, со всем, что положено. Склады были забиты обмундированием зэковским — и нас одели в эту асфальтовую

черно-серую форму. Чтоб она зря не пропала.

— Это было похоже на театр. Вы попали в такую как бы

массовочку…

— Над входом было написано «Добро пожаловать».

— А не «Arbeit macht frei».

— Ну вот в таком духе. Если сравнивать нас с настоящими

зэками, то надо сказать, что прав у нас никаких не было,

никаких — кроме права выбирать Верховный Совет СССР.

— Вы все-таки окунулись в жизнь пролетариата. А то всё

с интеллигентами общались…

— Не совсем это был пролетариат. Как и те не совсем интеллигенция.

В стройбат сброд поступал, кто попадал в конце

призыва, люди, которых не хотели брать другие войска.

— Приличные люди, то есть.

— Нет… Это были люди с мелкими сроками, с отклонениями

разными, с недостатками физическими…

— И интеллигенты.

— Может быть. Я был с неоконченным высшим, в очках —

они не знали, как меня применить, и потому старались спихнуть

куда-то, переводили из одного стройбата в другой. И я побывал

в нескольких таких зонах, проехал с севера Карелии до

Коми. Потом, когда читал запрещенную гулаговскую литературу,

то у меня картинка была, топонимика же знакомая.

— Если б Хозяин еще чуть протянул, то вы могли б побывать

в тех же самых зонах в том же обмундировании, — но

только не солдатом, а чистым зэком!

— Если б Хозяин?.. Нет, все вовремя происходит…

 

Случайно в писатели

 

— И дальше вы совершенно случайно попали в писатели.

Удивительно!

— Это не совсем так. Это в стройбат я попал из-за литературы,

неслучайно. А в литературу правда я попал случайно.

Меня затащил в литобъединение мой приятель. Это было

очень мощное литобъединение. Из имен назову такие: Горбовский, Кушнер, Городницкий… И многие другие. Значит,

затащили меня… Это получилось, думаю, потому, что в этом

возрасте ищешь среду себе социальную какую-то. И вот мне

случайно повезло со средой. Меня спросили — пишешь?

Пишу! — соврал я. Ну почитай. А что читать? И я прочитал

стихи брата старшего. Они так поморщились — но приняли

меня. Потом я стихи писать стал сам.

— А что вы прочли из брата?

— Я прочитал два стихотворения. В одном были даже

строчки неплохие…

— Ну-ка, ну-ка!

— Необходимость и случайность,

Связь и борьба противоречий,

та-та-та… отчаянно

Остатки мыслей в ней калечащих.

И еще какие-то такие:

Не плачь, не жалей, не зови.

Что оттого, что нынче, как бывало,

Над прежними стихами о любви

Я по-мужски… та-та-та, та-та-та-та. —

Эти точно я прочитал.

— И чему же нас учит этот случай? Что в вас скрывался

писатель, который внезапно выскочил наружу? Или что

любой думающий и чувствующий человек может сесть

и начать писать, хорошо причем?

— Ничему он нас не учит; просто судьба такая. И потом,

я никогда не хотел служить, — это правда. Не любил

я этого. А единственный способ избежать службы — вот

он, писательство. Так что все совпало. Но, думаю, я потому

стал писателем, что был читателем. Задним числом,

когда излагаешь, то получается, что я родился писателем.

Но это не так. А читал я действительно с упоением. Была

пора такая, не было других массмедийных форм развлечения.

Я читал, вычитывая слог хороших писателей.

Позже, когда папа умер, мама, разбирая его письма, нашла

одно с таким текстом: «Старший мечтает стать летчиком,

а младший — писателем!» Летчиком — логично

по военным обстоятельствам, а писателем в четыре-то

года! — вот и судите сами. Я об этом понятия не имел,

забыл, и мать не помнила. В блокадную зиму на вопрос

«кем будешь?» я отвечал — писателем! Отвечал так, читать

еще не умея!

— Вы, наверно, зато слушали, как вам читают? Помните

это?

— Я ничего не помню, кроме холода и голода. Судьба

видна назад, а не вперед.

— Назад?

— Вот когда назад смотришь, то видишь судьбу. А вперед

смотришь — ничего не понимаешь. Утром проснулся — живой.

Это чудо — организм продолжает жить.

 

Страшные диагнозы

 

— Кстати, что вы чувствовали когда всерьез заболели?

Когда решался вопрос жизни и смерти?

— Почувствовал, что силы мобилизуются. Как во время

войны боялась мать за отца — так во время болезни за меня

боялись близкие. Ну, надо верить врачам и помогать им.

И таких случаев у меня было два. В первом случае — я был

вообще приговорен, так все думали. А во втором случае —

вовремя «поймали». Врачи у меня были хорошие: Коновалов

и Матякин. Я лечился у них в отделении головы и шеи —

я это называл «отделение головы ОТ шеи».

— Хорошо звучит.

— Рак горла это был. Вовремя спохватились, и вот видите

— я перед вами сижу. После операции. А если б это запущено,

как у Венедикта Ерофеева — то…

— Его советская власть не выпустила на Запад, его туда

звали на лечение.

— Она всегда была гуманной, власть.

— Значит, вам не было страшно, и вы думали, что все

кончится хорошо.

— Да. Я не боялся. А боялись — близкие. Боятся, а может

быть, и молятся. Помню, я шел как-то по Лондону и увидел

вывеску: «Научно-исследовательский институт лечения

молитвой». Я и сам молился, но, поскольку я человек хотя

и верующий, но не воцерковленный, понял, что и молитв-то

я толком не знаю. Так что молился я строками из классиков.

Я, например, вместо молитвы шептал последние слова

Гоголя: «Господи, как поступить, чтоб навсегда запомнить

преподанный мне тобою в сердце урок». И еще строчкой из

Пастернака: «О Господи, как совершенны дела Твои, — думал

больной». Молился я за себя и за других. Я понимал, что

если я уйду, то другим — моим близким — лучше от этого не

будет… Вот недавно я ходил на выставку Юрия Роста в Манеже

и встретил всю свою команду нейрохирургическую,

и они меня узнали! Как-то так, значит, я себя вел, что они

меня запомнили… Значит, я как-то отличался от других —

в том числе и на хирургическом столе. Помню, операция

проходила под местным наркозом…

— И вы что же, им анекдоты рассказывали?

— Нет, я потребовал зеркало заднего вида, чтобы видеть,

как мне делают операцию. Смотрел и комментировал.

Приговорен я был тогда вполне, процентов… больше чем на 90.

Но мне только промыли мозги! Вот все слова точные: язык

знает все. Думали, что рак — но его не было, а был просто

абсцесс. Вымыли гной — и все.

— Повезло! А страшно, значит, не было…

— Тут не до страха. Я ж говорю — была какая-то встречная

мобилизация. Они знали весь приговор, и для них было

полным подарком и радостью, что больной оказался мнимый.

Вовремя поймали…

— Хороший заголовок: «Андрей Битов. Промывание

мозгов».

— Проделали мне дырку в голове… А потом, кстати, мода

появилась — оставлять в голове открытую дырку: для связи

с космосом. Некоторые сверлят специально.

— Ну а вы-то чувствуете связь с космосом?

— Нет, ну зачем так уж кокетничать. Я — нормальное

существо.

— Может, вы это так легко перенесли потому, что по работе

занимаетесь размышлениями о жизни и смерти?

— О смысле? Нет, тут иначе; я буровик по специальности

(правда, пробыл им недолго, ушел в литературу), и вот я думал

— вот они буром пройдут подкорку, войдут в кору…

— …и возьмут керн.

— Да… Найдут некое месторождение. Все было абсолютно

так!

— Вам было сколько тогда?

— Человек попадает в критические точки, по моей трактовке

восточного календаря, в 6 лет, потом в 18, 30, 42, 54 года.

Вот у меня раз это было в 54. Человек в этом возрасте

проходит нижнюю точку цикла. Шесть лет — это перед первым

сроком, когда человек в школу идет. В 18 — в армию.

В 30 жениться пора, в 42 — осуществиться, в 54 — может

и концы отдать? Ну, там, плюс-минус… Все это, впрочем,

условно. Но тем не менее — когда проходишь эти точки,

надо к себе быть очень внимательным. Раньше было другое

отношение к возрасту, а теперь все стали какие-то вечные.

— В каком смысле?

— Как еще Солженицын в «Крохотках» сказал про советского

человека — «Мы не умрем». А впрочем, может, это

и правильно. Не думать о ней ежесекундно. Главное — чтобы

помереть не позорно. «Господи, я не готов!» — строчка

из любимого негритянского spiritual. Я много занимался нашим

негром Пушкиным в последнее время и увидел, что на

всем протяжении жизни у него — готовность умереть сопровождает повышенную активность жизни.

 

Пушкин

 

— Много написано о том, что Пушкин был глубоко религиозен… Отсюда, наверно, и готовность?

— Верующим он был безусловно!

— Но когда пишут о его глубочайшей религиозности —

что вы думаете?

— Конечно Пушкин, бедный, подпадал под действие всех

идеологических кампаний, какие только были возможны.

Кого только из него не пытались сделать! А он просто был

живой. На все смотрел открытыми и честными глазами. Поэтому

мог выражать весьма противоположные точки зрения.

— Вот как вы, например.

— Ну… А если я не хочу стоять и с Пушкиным рядом?

Если человек независим — то он независим. И его никуда

не удастся приписать. Пушкина не надо истолковывать, его

надо хоть раз прочесть. Он не Христос и не Антихрист. Глупо

ставить нас перед таким выбором!

 

Астафьев

— Вы были в одном клубе с Виктором Астафьевым.

— В каком?

— Как в каком? В Русском Пен-клубе.

— Я не уверен…

— Однако есть такая информация. Вы с ним очень разные,

я вот о чем.

— Эта граница между почвенниками и горожанами, —

ее же искусственно провели… Ему, правда, было не до этого

деления, он был самостоятельной фигурой. Астафьев был

мужик смелый, открытый. Им гордилась вся область, и даже

обком ему помогал. Он был одновременно великий писатель

и областного, и всесоюзного масштаба. Так что…

— А как ему пенсию перестали платить местные начальники,

когда он стал власть поругивать? Как же им было не

стыдно у него пенсию забирать!

— А им никогда ничего не стыдно.

 

Что есть элита

 

— Вы часто говорите о том, что не считаете себя элитой, а кто ж тогда по-вашему элита?

— Элита — это какой-то вообще дерьмовый термин.

Какая у нас может быть элита, когда всю породу уничтожили

большевицким геноцидом? Последовательно же классы

уничтожались!

— Вы вот говорите, что вы не элита — а у вас и родословная

прослежена, и вон из Питера вы.

— Я в этом плане немножко исключение. Вообще же

нужны поколения, чтоб человек вырастал ответственным…

Я вот сейчас составляю автогеографию, надеюсь, успею дописать.

— Автогеографию?

— Да. Назову ее «ФИО». Раздела будет три — фамилия,

имя, отчество. У меня к словесным упражнениям прибавляются

мысли о том, что ты несешь в своем имени и как это

влияет на жизненный ход.

— Насчет вашей элитности, которую вы отрицаете, —

а пишете все-таки для яйцеголовых, а не для кухарок.

— Ну почему? Я пишу для читателя, а читатель — это,

по-моему, такой же дар, как и дар писателя. Читатель — либо

он есть, либо его нет. И образование тут не играет никакой

роли. Если человек чувствует слово, то он, может быть,

и прочитает мою книгу. Я очень не люблю эти разговоры

о том, что я элитный, рафинированный, интеллигентный…

(Хотя, может быть, это и так.) Но и нехорошо было бы, если

бы я себя выдавал за пролетарского или крестьянского писателя.

Нет, я считаю, что я пишу понятно. Я не стесняюсь

текстов, которые написал полвека назад. И они стоят наравне

с теми, которые написаны недавно. Через 50 лет некоторые

мои тексты стали более доходчивыми.

— Для вас?

— Для читателя; я себя-то не перечитываю особенно.

— Так что же такое элита? (Вернемся к нашим баранам.)

— Элита — это всякая сволочь… Мы теряем лучшее,

что у нас было, и приобретаем худшее. Так что нельзя сказать,

что у нас от социализма, а что от капитализма, — это

очень дикий продукт. Это — попытка выделить составляющую

успеха из какого-то триединства власти, богатства

и славы…

— Здоровье вы туда не причисляете.

— А здоровье — это богатство.

— Значит, говорите, мы теряем лучшее?

— Да. Мы берем всегда отрицательную сторону. От социализма

остались отрицательные проявления, а от другого

общества, в которое мы вступили, мы берем худшее.

Но, может, это нормально. Опять первоначальное накопление…

Всегда у них первоначальное накопление! Может, так

и должно быть…

— Мы с таким уверенным видом ввели платное высшее

образование и медицину, как будто только так и бывает при

капитализме… А Канада какая-нибудь?

— Конечно, правящий класс всегда злоупотребляет. Но

что-то хорошее наследуется… Наверху среди выродков и вырожденцев были действительно выращенные люди. С ответственностью.

С чувством долга, с культурой. Мать моя всегда

говорила: «Потребуется три поколения, чтобы все пришло

в порядок». И она при этом не думала ни о какой революции,

ни о какой смене власти. Никто из нас не верил, что Брежнев

умрет.

— Значит, просто три поколения? И именно три?

— Ну да. Потому что как раз три поколения было вырублено.

А у нас и без того было отставание от Европы, спасибо

Пушкин нам один век нагнал. Чехов — еще один, — и тут-то

все и началось.

— Я иногда думаю, что раз лучшие были уничтожены, то

мы — те, которые выжили, — это третий сорт человеческого

материала. Так, что ли, выходит?

— Я не знаю. А может, как раз первый сорт! Потому

что идет же выбраковка. Это то, что толком не изучено, то,

о чем не очень порядочно даже рассуждать, — но кроме нашей

личной истории существует история самого вида, вида

в форме национального продукта.

— Так, так… Очень интересно!

— Эта история связана с тем, что никакая работа не делается

случайно.

— Так что же, вы не исключаете, что в ходе этой отбраковки

убирался ненужный генетический материал? Вредный

для вида?

— А вот неизвестно! Может, бездна наполеонов отбраковалась.

— Или чикатил.

— А может быть, и чикатил. Вот непонятно! Это — механизм,

который нам неведом. Но какие-то исследования

в этом направлении уже ведутся. Я люблю повторять, что

человек использует только пять-шесть процентов мозга на

сознательную деятельность, это ученые открыли. А остальные

95 процентов — они для чего? Я думаю, что там-то все

и сидит. Там-то и сидит то, что мы живы, то, что управляет

нашим организмом, то, что обеспечивает выживание нашего

вида и рода, там все программы биологические записаны!

Мы думаем, что мы такие умные — ворочая своими пятью

процентами.

— А есть еще версия, что главная масса мозга — она как

раз отвечает за биополя и прочие поля, это как антенна или,

там, передатчик, что-то в этом роде.

 

Породы людей

 

— Я слышал, вас иногда задерживает милиция — принимая за

бомжа. Тем более у вас тут вон три вокзала под боком…

— Люди некоторые идут в охрану или в менты — но это

не значит, что они плохие. Просто они такой породы. Есть

разные породы людей… Некоторые люди называют себя

профессионалами — они не слышат языка, понимаете? Ведь

кого называют профессионалами? В новое время — в первую

очередь киллеров. За ними идут проститутки — их называют

профессионалками. Профессионалами себя стали называть

политики. И никто не заметил очередности! Это как орден

«За заслуги перед Отечеством» — 1, 2 и 3-й степени. Это как

осетрина второй свежести.

— Как Зяма (Зиновий Гердт) говорил: «Вот меня наградили

орденом «За заслуги перед Отечеством» 3-й степени, и непонятно, что тут 3-й степени — я, заслуги или Отечество».

Так, значит, вас винтят как бомжа.

— Что-то во мне они чувствуют тяжелое, чужое. Они же

считывают всё, как сканнеры. Так они вырывают из потока

авто, в котором шофер с остатком вчерашнего алкоголя.

Как они сканируют? Во мне они чувствуют чужого. Есть же

версия, что нет никаких классов, а есть народ и не народ,

и кто вы — народ или не народ — вы всегда почувствуете

по взгляду на вас. Мент смотрит и чувствует, что ты чужой.

Если у него есть возможность проявить власть, он проявит

ее. Вот почему люди идут в менты? Я по прописке москвич,

а по духу питерский, там я родился и жил, все мои могилы

в Питере. Там у меня полно детей и внуков. И тем не менее

меня там останавливает мент как чужого. Я не знаю почему

— может, я иначе иду. Ну может, потому, что у меня восточная

внешность. «Документы!» А я без документов. «Какая

у тебя регистрация?» Да какая у меня регистрация-то?

Я блокадник. Что вам от меня надо? Вы не того остановили.

Я живу тут, все мои могилы здесь. Он отвечает: «У меня тоже

есть загородный участок». Вот уровень понимания! Когда

началась перестройка, я предлагал: если хотите порядка,

выдайте каждому гражданину вкладыш в паспорт — «Права

и обязанности милиционера». А то же беспредел! Вот была

дискуссия о праве на оружие…

 

Кавказский темперамент

 

— Вот вы — ввели бы свободную продажу оружия?

— Это не мои полномочия и не моя прерогатива. Но я бы

лично его бы лучше не имел. Я сам бы не взял его. На всякий

случай. А вдруг я выйду из себя? При вождении авто главное

— не задавить человека. Стволы пришли с войны перед

революцией. Хорошая это вещь — винтовка Мосина. Из нее

можно сделать обрез — хорошая придумка!

— Вот эта ваша кавказская составляющая — может, менты

ее чувствуют? Вот вы удивляетесь, что вас взяли на Высшие режиссерские курсы, хотя в тот год набирали только нацкадры.

Так, может, они вас взяли не как русского, но как черкеса?

— Они не знали. Никто тогда не знал!

— Вот не знали, а правда таки вырвалась наружу.

— Взяли потому, что очень мощная была рекомендация

Пановой. Она была женщина такая властная, влиятельная.

Руководил курсами Маклярский, в нашем понимании он

был полковник КГБ — но он любил курсы. И он их сберег,

сохранил их таким способом: к юбилею советской власти набрал нацкадры. А так курсы считались рассадником антидел

и антител.

— Хороший ход он придумал!

— Да, придумал этот ход. Рекомендация Пановой, значит.

Потом не исключено, что Маклярский из-за каких-то

моих восточных черт мог принять меня — ну, скажем, за еврея.

Или за полукровку. И поэтому был ко мне благосклонным.

Это все работало и продолжает работать…

— И вы никого не разубеждаете!

— Это теперь я понимаю. Но тогда-то я считал, что все

идет своим ходом. Ведь и Маканина тоже приняли. А он не

имел никакого отношения к азиатам. Если не брать в расчет

того, что он родился на географической границе Европы

и Азии. Вот нас двоих и приняли; судьба, судьба, судьба.

— Вот вы боитесь оружие держать дома, — это кавказская

вспыльчивость?

— Ну, мне свойственен грех гнева. Поэтому — зачем

мне? Зачем мне?

— А были случаи, когда вы в гневе кого-то били?

— В основном меня били. Агрессия была — в пьяном

виде. Я терпеть не могу хамства. Даже сны, меня преследующие, — про беспомощность перед хамством. Тебя окружает толпа, и, используя свое преимущество, она пытается тебя как-то опустить или унизить.

— Кавказ…

— А может, не Кавказ, может, просто реакция независимого

человека. Может, гордыня. Я могу быть грубым,

вполне. Вспыльчивым. И поэтому… лучше не надо мне

оружия.

 

Байка про Вознесенского

 

— По поводу вашей вспыльчивости — есть знаменитая

история про то, как вы побили знаменитого литератора. «Захожу

в ЦДЛ, смотрю он сидит — ну как я мог его не ударить?»

— Эта байка принадлежит Довлатову, он талантливо

придумал эти новеллы, и в них все поверили. А Довлатов

после смерти стал очень популярен и читабелен. И теперь

пиши не пиши, а про тебя запомнят только то, что ты…

э-э-э… с Вознесенским подрался. И то, что у тебя брат Олег

сбежал в Англию. Это безнадежно… Я понимаю, что раньше

иначе и быть не могло, когда про это помнили и напоминали

люди старшего поколения, выходцы либо из комсомола,

либо из ЧК. Они другой информации хавать не могут. И вот

теперь этот уровень интеллектуальный переходит в ваш глянец.

Но с другим знаком. Вам нужна соленая история. Желтая

история!

— Ну что можно с этим сделать? Это литературная легенда.

— Это не литературная легенда. Это плебейская легенда.

Это то, что осело в мозгах у обывателя. Средненоменклатурного

обывателя российского.

— Это как «Лев Толстой очень любил детей».

— Ну, это обэриуты.

— Но как только на ум приходит Лев Толстой, сразу эта

фраза.

— Это пародия.

— Так выходит, Довлатов сделал пародию на обэриутов?

— Ну, не знаю, что он сделал… Он выработал свой жанр,

написал книги — «Соло на ундервуде» и другие. И теперь вы

задаете мне те же вопросы… Я прошу либо не читать меня,

либо читать. Не любо — не слушай, а врать не мешай. «Слава

» и «слух» — в истории языка из одного корня. Теперь они

объединены пресловутым гламуром.

 

Слава-деньги-власть

 

— Я знаю, что чувство правоты является одним из самых

позорных в человеке. (Петр Мамонов тоже говорит:

«Где чувствуешь, что прав, — там самая гниль».) Оно ведет

к агрессивным действиям. Когда человек думает, что он совершенен, безгрешен, что он лучше другого — во власти,

в богатстве, в славе, то он становится черт-те чем. Голем

какой-то… Прямо-таки эйнштейновские поиски: что он искал

— единое поле? Вот и мы ищем — единое поле трех компонентов.

Поэтому так тяготеют друг к другу слава, деньги

и власть. Всем хочется и того, и другого, и третьего. Если

есть что-то одно — то хочется и другого.

— Это вы про Ходорковского? Который к деньгам захотел

и власти?

— При чем тут Ходорковский? Я не знаю про него ничего,

кроме того, что мне говорили — что у него достаточно

прозрачная компания. А что такое — прозрачная? Я не знаю.

Но то, что он — предприимчивый человек, капитал сколотил,

— тоже факт. Я ж не спрашиваю, сколько у Путина денег.

Потому что он скажет мне, что получает зарплату. И у Ходорковского не надо было спрашивать, есть ли у него намерение войти во власть. Вот тут поле для столкновения. Если власть подозревает, что человек — ну как с Березовским было — кроме денег претендует на власть — то для власти он опасен.

— Вот Ходоровский подозревается в том, что хотел власти.

А Путин может доказать, что он к власти не стремился,

просто его поставили, вот он и работает. У него алиби!

— Ну да, все такие пушистые. Вот меня как-то спросили:

что такое народ? Есть формула — я уже говорил об этом, ее

автор Акунин — что в России есть только два класса, народ

и не-народ. Но у меня формула другая. Такая: слава, власть

и деньги зарабатываются всем миром, это категории энергетические — а распределяются другими людьми, не теми,

кто это все зарабатывал. Вот кому ничего не достается, тот

и есть народ.

— Красивая формула. А Акунина вы, значит, читаете.

— Нет.

— Ну, он сам виноват — говорит, что он не писатель.

— Это он кокетничает. Он успешный вполне господин.

Хотя мы из разных епархий. Но эти книги написаны очень…

грамотным интеллигентным человеком. Он же образованный

человек. Востоковед.

Вот есть вопрос: Ульяновск, Ленинград — почему они не

переименовываются? Я спокойно говорю слово Ленинград

(блокада, война, исторически все верно), хотя Ленина не

любил гораздо больше, чем Сталина. Я так же свободно употребляю это слово, как Петербург. (А лучше всего работает

слово «Питер».) Теперь говорят, что Ульяновск не в честь

Ленина, а в честь его отца, который много сделал для чувашей.

И вот в Ульяновске мне был задан вопрос из зала — по

поверхности, как бы такой простодушный — можно ли при

жизни исчерпать славу? Очень простая внятная постановка.

Слава — это определенная энергетика, которая вкладывается

в жизненный путь. Иногда путем технологий — пиара

и так далее. Но тогда она таким же образом и расходуется.

Для поддержания этой энергетики должно быть правильное

поведение, надо все время себя демонстрировать, нужно

кланяться, так или иначе делать вид… Вот вы считаете, что

я элита — ерунда это! Я просто не кланяюсь. «Что он, о себе

много думает, что ли?» Не думаю о себе много, но для меня

это поведение — кланяться — позорно. А когда люди идут

на ТВ, и там говорят о себе, рассказывают свои семейные

истории… Особенно эффектно, когда уничтожают человека

после смерти — «Ушедшие кумиры» и все такое прочее…

Такое впечатление, что последний жар из остывшей топки

выгребают. Таковы современные массмедиа. Этого много —

значит, это имеет аудиторию, имеет рейтинг, есть спрос, но

это неприлично!

— Это — с одной стороны; а с другой, мы ведь хотели

свободы — и когда она пришла, мы увидели: вот чего захотел

освобожденный народ! Которому дали свободу выбора! Они

хотят ерунды — и получают ее.

— Что значит — хотят? Им продают то, что им продают.

— Такова свобода. Люди могли бы покупать Моцарта,

вон дисков полно кругом — но берут все больше шансон.

Таков народ! И другого у меня для вас нет. Мы-то думали,

что народ умный, а он любит всякую дрянь и этого даже не

стесняется.

— Ну и слава богу. Но рынки должны быть независимыми,

вот в чем все дело. Если какой-то замечательный музыкант

исполняет Моцарта в каком-то престижном зале — то

аудитория всегда на него придет. Придет и еще будет показывать, как она одета и какие у нее драгоценности. Как ни

повышай цены, это будет работать. А вот не надо мерить все

советскими масштабами — тираж, там, 100 000. А кто читал

эти 100 000? Это все превращалось в макулатуру в ту же секунду.

Тиражи были дефективные. А теперь полки библиотек,

к сожалению, не пополняются — дорого. Рынки очень

разные. Вот на Западе книга выходит сперва в hard cover,

стоит дорого. Потом, если она хорошо пошла, то выпускается

в paper back. Она в pocket book переходит. Книга может

быть дорогой; сначала надо издать красиво книгу, а потом

уже как судьба укажет. У нас в секторе pocket book есть серия

«Азбука-Классика», очень хорошая. Но у нас и распространение

упало вместе с системой. Дорого! Дорого стало перевозить

книгу. Продавать книгу. Но «Классика» держит хорошую

полку, и приятно видеть себя на ней.

— Ну да, вас же там издавали.

— Да, книги четыре. Меня там издали одного из первых.

Компактно, удобно и культурно сделано.

— Но там шрифт мелковат. Тяжело читать.

— Ну чтоб подешевле.

— Я вот стал с теплотой вспоминать про культурную политику

коммунистов. Помните, в эфире была только классическая

музыка? Показывали хорошие фильмы… Если детектив

— так Шерлок Холмс. Ни порнухи, ни желтизны, желтей

Куприна («Яма», книга про проституток) никого не знали.

И пролетарии с колхозным крестьянством читали детективы,

но считали их низким жанром, жили как-то в Божьем

страхе. А теперь им дали понять, что Моцарт-Шмоцарт —

это ерунда, а вот попса — это круто! Употребляйте дрянь!

— Слава богу, что у нас есть макулатурный рынок, пусть!

У нас вполне квалифицированно стали писать детективы.

Я и сам читал в какой-то момент Маринину, хотел понять,

что и как она делает. Эти книги — вместо телевизора! Ничего

в этом нет скверного. Потому что до классики надо дорасти.

И кстати, не надо преувеличивать, не надо говорить, что якобы

читали Толстого, Пушкина и Достоевского. Никто их не

читал! Ими больше отравлялись в школе, неправильным прочтением, неправильными объяснениями и навязыванием. Из них сделали чугунные памятники, составили политбюро русской литературы, и никто не мог отличить Чернышевского от

Добролюбова, говорили — Доброедов и Толстоевский. Или

как в анекдоте: «Это памятник тому парню который “Муму”

написал? — Нет. — Вот так всегда — одни “Муму” пишут,

а другим памятник». Идти навстречу рынку и формировать

рынок — это совершенно разные вещи. Меня гораздо больше

привлекает и удивляет то, что находятся люди, которые хотят

выпускать хорошие книги. И выпускают их! Значит, есть

ниша, в которой это может быть даже рентабельным.

 

Свободы

 

— Вы выбрали свободную профессию, не желая ходить

на службу. И что можно теперь по прошествии многих лет

сказать — жили ли вы свободно, делали ли что хотели?

— В смысле свободы слова — мне ничего не дала гласность.

Кроме возможности публиковаться.

— А что, собственно, еще нужно?

— Ну, она мне не дала свободы в письме. Эту свободу

я себе сам объявил. Давно. Я ее имел на протяжении всей

жизни.

— Значит, вы всю жизнь писали, что хотели, но делали

— что хотели или нет?

— А что именно — делать? Морды, что ли, бить?

— Не знаю. Я спрашиваю у вас! Были вы свободны в поступках?

— Я думаю, что был. Но в меру — раз я жив до сих пор.

Был свободен, но все равно я соблюдал нормы общественной

игры… Для меня был важнее мой текст. В нем я проявлял

свою свободу. И сфера общения — ты сам выбирал себе

друзей. И возлюбленных. Это тоже свобода. И еще — свобода

перемещения. Я только что писал комментарии к своему собранию сочинений, сейчас издается — и там первые четыре

тома — «Империя в четырех измерениях». Как единое целое.

И вот третье измерение — это «Путешествие из России», то

есть в пределах бывшего СССР. И вот, значит, пишу я сейчас

комментарии… О несвободе в СССР сказано много. Но очень

мало сказано о свободах, которые там были! Ты был расконвоированный внутри зоны — если не был колхозником или заключенным. Та свобода перемещений кончилась!

— Тогда было дешево путешествовать по стране.

— Дешево. Моя страсть к путешествиям удовлетворялась

таким способом! Я скучал, потому что не мог увидеть

Западный мир, но я удовлетворялся тем уровнем, который

был доступен. Или говорят — секса тогда не было; удивительно

свободная в этом смысле была страна! Все друг другу

давали.

— Бесплатно.

— Да! Без нагрузок.

— Всё давали даром, и 1/6 часть мира была наша, —

поди плохо?

— Везде хорошо, где нас нет. И особенно хорошо это связано

с молодостью. Я не любил систему, я не любил строй.

Это было мое личное дело. Я недавно нашему с вами общему

другу Владимиру Григорьеву сказал, — ему очень понравилось, — такую вещь. «Наконец-то я понял, — говорю, — как

мне отомстила власть». — «Ну и как же?» — «Очень просто:

я ее не заметил, и она меня не заметила». И у меня еще была

формула, записанная в «Оглашенных»: согласиться с тем,

что КГБ за тобой постоянно следит, — это мания преследования,

а не согласиться — тогда ты безумен, потому что не

осознаешь объективной реальности. Важно было избежать

и того и другого. Тем не менее это была моя жизнь…

— Ту власть вы не любили, этот режим игнорируете —

что, не было никогда такого, чтоб власть вам нравилась?

— Нет. Мне власть не нравится в принципе… Ну вот

Пушкин: «Пушкин народный!» А любую строчку возьми —

там абсолютно твердая позиция по отношению к власти.

К толпе. И все это звучит весьма вызывающе.

Поэт, не дорожи любовью народной!

Восторженных похвал пройдет минутный шум…

Ты царь, живи один, дорогою свободной

иди, куда влечет тебя свободный ум… —

Вот — позиция!

— И вы на ней тоже стоите?

— Да. Мне это нравится. Наряду с памяткой «Права

и обязанности милиционера» надо каждому писателю вручать

и этот текст. А каждому гражданину еще такой:

Не дорого ценю я громкие права,

От коих не одна кружится голова.

Я не ропщу на то, что отказали боги

Мне в сладкой участи оспоривать налоги

Или мешать царям друг с другом воевать,

И мало горя мне, свободно ли печать

Морочит олухов иль чуткая ценсура

В журнальных замыслах стесняет балагура.

— Великая фраза!

— «Морочит олуха…» И вот поймите, за цензуру он или

против? Понять очень сложно.

— Это не диссидент! Это — выше!

— Свободный человек.

— Вот и мы так хотим.

— Мы хотим, чтоб власть выполняла свои функции, а человек

имел свои права.

— Да… Я часто вспоминаю эти строчки Пушкина, когда

читаю «Новую газету» или там «Новое время»…

— «Новая газета»! Я там числюсь даже в обозревателях.

Иногда ее читать неуютно. И думаешь — ее разрешили, что

ли? Чтоб был такой орган? И начинаешь думать… Это ж не

может быть просто так.

— С грустью я думаю о том, что Политковская — моя,

кстати, однокурсница — имела американский паспорт. Тогда

надо было это ставить в подпись, что это мнение американской

гражданки, мнение иностранки о нашей жизни.

Она как бы такая маркиза де Кюстин.

— Но убивать ее было не надо.

— Ни в коем случае. Не приведи Господь!

— Если государственная сторона врет, а она всегда врет,

потому что ей это нужно, — то кто-то должен говорить, что

это неправда. Нормальная схема. Так должно быть!

— Но Пушкин же говорил, что пусть иностранцы помолчат,

только русский может ругать свою страну…

— Она не была иностранкой.

— А паспорт?

— Ну и что — паспорт. Вы еще потребуйте прописку

предъявить.

— Ну а каков бы я был с русским паспортом, ругая киевскую

власть? Какое моральное право у меня на это? Интересно,

что вы на это скажете.

— А надо смотреть, выгодно это власти или нет. Я перестану

ругать, если увижу, что совпадаю с официальной точкой

зрения: значит, тут ложь. Когда меня заставляют выбирать

тех или этих, я говорю: а пошли вы оба нах! Человека

ставят не в положение выбора, а в положение управления.

Им хотят управлять. Кацап ты или хохол? Надо выбирать.

— Я хохол.

— Нет, я не про вас, я имею в виду неопределенно-лично.

 

«Ты русский или еврей?»

 

— Меня за еврея часто принимают.

— Ради бога. Главное — разделяй и властвуй, сказано на

все времена. Все способы разделять — они выгодны всегда

власти.

— Так насчет того, что Пушкин про иностранцев сказал,

прав или неправ?

— Он сказал только, что ему неприятно (когда иностранец

ругает Россию). А кто прав и неправ, про это он не говорил.

Это вы так ставите вопрос — прав или неправ.

— Так, значит, вы думаете, что Пушкин нам в этом не

указ.

— Ему просто неприятно это слышать.

— Сказал — и сказал?

— Да, сказал — и сказал. Да, всегда можно исказить

смысл, вырвав из контекста цитату. И сразу начать толковать…

Я помню, еще при советской власти, все было в порядке,

и вдруг напали на элитную литературу.

— И на вас, соответственно.

— Да. Я был хорошим примером, чтоб порассуждать:

кому это нужно? кто это читает? И так далее. Вот была такая

фраза, пушкинская — «Все жанры хороши, кроме скучного

». А это перевод с французского, кажется, — может, даже

из Вольтера. Но это не вся фраза, дальше там было: «Хватит

нам повторять эту пошлость». Так эта концовка опускается,

понимаете? Когда нормальный человек высказывает мысль,

эту мысль надо дочитывать до конца. А то потом говорят:

«Ты там-то сказал так-то». Вырвали из контекста, превратили

в оружие против тебя — или за себя. Боже мой, а сколько

либерального террора Пушкин претерпел за стихотворение

«Клеветникам России»? Но в тот момент у него было именно

такое ощущение! От польско-русского конфликта! Приблизительно как теперь от украино-русского. Он стал вдруг

государственником. Ему до сих пор это вменяется в позор

и ставится в вину. А права сказать то, что он думает и что

чувствует, — у него что, нету такого права?

— Меня часто ругают мои либеральные друзья за то,

что я терпимо отношусь к некоторым левым патриотам. Которые

талантливы и симпатичны мне. А я что, должен разрешения

спрашивать, с кем мне можно выпивать, а с кем

нет? С кем хочу, с тем и общаюсь! Кто может мне указывать?

Я, может быть, неправ и противоречив, но все равно

отстаньте от меня.

— Да, да, вот это «наши — не наши»… Очень я люблю

американца Курта Воннегута. У него в «Колыбели для

кошки» есть мысль, что единственная общность людей —

это люди встретившиеся вам на жизненном пути. Карасс,

гранфаллон — люди одного выпуска, одной партии, одной

нации — это всё ложные карассы. Нет людей хороших

и плохих только по принадлежности к тем или иным убеждениям.

— Я очень рад, что тут нашел у вас сочувствие.

— А я могу переменить точку зрения!

— Ну, имеете право… Кстати про левых: вот есть Прилепин,

— вы читали?

— Один рассказ. Лимонов — отличный писатель, а игра

в политику — его личное дело.

 

Империя

 

— Далее. Проханов часто на вас ссылается. Эта его идея

насчет пятой империи — и Чубайс говорит про империю

(либеральную), и вы. Типа вы все заодно.

— Империя — это очень сложный организм. Я его изучал

изнутри, поскольку был в ней заперт. Мне глаза на империю

открыла поездка в Монголию в 1987 году. Империя как

обширное пространство, где жили самые разные народы.

И уже тогда у меня возникла идея, что нет единого пространства

по общему времени. Нету такого! Все живут в своем

времени и находятся в своем веке. Я ездил в Узбекистан советский; секретари партии — это те же самые баи, которые

имеют своих овец. Они в XV веке остались, а Москва теперь

думает, что она живет в XXI веке.

— А на самом деле?

— Москва, наверно, в XVII. А Петербург — в XVIII. Все

живут в своем историческом времени, но такой карты никто

не нарисовал. И основные конфликты происходят из-за того,

что сталкиваются менталитеты, живущие в разных исторических временах.

— Чеченцы и русские.

— Ну да. И ими можно управлять. А управляет соответственно

кто? Злодеи. Которые пользуются этой разницей

менталитетов. Менталитет — это принадлежность не к крови,

а к истории. Я удивлялся — почему монголы предпочитали

не Китай с его древней культурой, а русских? Тогда шутили:

курица не птица, Монголия не заграница. Что это 16-я

или 17-я республика.

— И Монголия, кстати, входила в наш Забайкальский

войсковой округ.

— Тем более. И непонятно, кто на кого пародия. Думали,

что Монголия пародирует СССР, а на самом деле Россия

давным-давно начала пародировать Монголию. Монголия

как жила в своем XII веке, так она в нем и осталась. Мне тогда

объяснили: СССР сделал им резервацию, а китайцы бы

их растворили в своей цивилизации. Мы дали им жить по своему. На каком-то уровне подсознания… Так вот я вам

скажу, что империя — это форма мира после большой войны.

Вот что это такое! Империи — вещь историческая, им

не так просто возникнуть — и не так просто исчезнуть.

Надо смотреть на симметрию возрастную историческую.

Если построить человеческую жизнь как синусоиду, то получится, что есть подъем наверх — и спуск вниз. Вот если

мы сделаем по горизонтали отметку, то мне сейчас, может,

не 72 года — а восемнадцать, если мне суждено до девяноста

прожить. Это симметрично очень. Не зря говорят: что

стар, что млад — это один уровень… Восстановление империи

— все отошедшие республики заболели империей.

Грузия в СССР наиболее освобожденная республика всегда

была — она первая и пережила имперский синдром. По отношению к своим малым народам.

— И что вы скажете про русскую политику там?

— Ну разве можно было так переть?

— Значит, вы и тут против власти…

— У Грузии есть установка на целостность своей территории.

Абхазия — это вопрос сложный, но это реальная

территория Грузии. Осетины были пущены грузинами для

охраны границ… Слушайте, и те и другие — сволочи, все делалось в чьих-то интересах. Политика велась ужасная, паспорта выдавались. А правы только те, кого убили; вот осетины и правы.

— Меня смешит то, что Германию — Германию!.. —

можно было объединить, а Осетию — вот нельзя, и всё тут.

Просто красота!

— Это другое дело. Германия до фашизма всегда была

разделена на земли, а не только советской властью надвое.

В Грузии мы продлили режим Саакашвили — вот что мы

сделали. Если б мы не дошли почти до Тбилиси, то они бы

его скинули. Но за каким хреном? Что, нам нужна мировая

война? Грузины просто решили отойти от одного большого

брата к другому, это их дело. Это бездарность дипломатии

двусторонняя. Ни дипломатии, ни политики… Что такое качество

военной операции вне этого? Люди не хотят, ну не

хотят вас! Какие могут быть государственные причины удерживать их силой?

— Венгрия тоже не хотела. Но мы ее удержали в 56-м.

— Хотя она и воевала на стороне фашистской Германии,

но в тот-то момент она была страной нашего содружества.

И давили мы уже своих. А может быть, эта маленькая страна

была настолько же не фашистской, насколько и не советской.

— На тот момент она была во многом фашистская! Ветераны-

фашисты вернулись из русского плена — и вперед.

Не понравился им Совок, и не хотели они его получить

с доставкой на дом. А нам не нравился их фашизм… Кстати,

у вас же тогда сборник был готов, и набор рассыпали

из-за мадьяр. Нашли там какой-то ваш текст подозрительный.

— Это не из-за меня, а из-за Лиры Гладкой, поэтессы ленинградской.

Она написала стихотворение, которое прозвучало

по «голосам»:

Там русское «стой» как немецкое «хальт»,

«Аврора» устала стоять на причале,

Мертвящие зыби ее укачали…

Вполне романтическое революционное стихотворение…

Конечно, из-за нее рассыпали! В сборнике было много ребят

из литобъединения. В Ленинграде не было оттепели… Там

был обком.

— Надо бы снять фильм ужасов. И назвать его — «Обком».

— Так вот я про Монголию почему вспомнил? Почему

там точно такая же военная форма как у нас? Да потому, что

монголы ввели и устройство войска, и районирование, чего

прежде у нас не было. Обком, райком — два иностранных

слова. Но почему так хорошо легли на русское ухо? А потому

что в Монголии было территориальное деление на аймаки

и сомоны. То есть ухо запомнило. А я, прожив все жизнь

с русский фамилией Битов, могу сказать: ни один человек из

народа, ну на уровне сержантов армейских и ментовских —

не мог мою фамилию произнести правильно. Батов, Бытов,

Бутов.

— А потому что фамилия нерусская. Так вам, значит, империя

симпатична…

— Нет, как только начинается кровь и насилие — не симпатична.

Горбачев хотел невозможного — разрушить строй

и сохранить империю. Так не бывает. Империя была ценностью,

конечно. Только для ее сохранения можно оправдать

захват власти Советами. Новому режиму потребовался

геноцид классовый, а не национальный. Создали «дружбу

народов», пусть даже она была не очень реальной. А больше

провозглашенной.

— Дружба на штыках.

— Нет. Не совсем, не полностью она на штыках была.

Она была и раньше — при бывшей Российской империи.

При Советах «народам» дали больше самостийности, чем

русским; своих-то давили, своих не жалко.

— Кстати, почему своих не жалко? Что это, инстинкт самоуничтожения?

— Не знаю. Я в этом не хочу копаться. Но, думаю, это вопрос

укрепления власти. В Монголии я понял, что вот у нас

Пушкин, а у них — Чингисхан, они на него молились. Для

них это такой седой мудрый мирный человек. У него была

очень организованная армия. Возник такой, по Гумилеву,

народ с пассионарностью, и монголы поперли. У Чингисхана

была идея, как у Сталина, — мир во всем мире. Но под своим

началом. Любыми способами. Еще не было огнестрельного

оружия, а уже можно было уничтожить 200000 человек при

захвате какого-то города — за одно только то, что кто-то проглотил бриллианты. И двумстам тысячам людей вспороли

животы. Ножиком. Мы болеем за других и забываем, что геноцид

— это мировая система, она была всегда. Причина распада

страны только одна: она не хотела при этом строе жить.

Сколько бы ни говорили, что она хотела, — а таки народ

хотел побить царей и помещиков. И это стремление народа

было использовано — вот и все. Погром! Так к власти пришли

новые люди. Новая власть была слаба. Она не была в себе

уверена — и потому она должна была все время нагнетать

страх, наращивать силовые структуры — все держалось

на страхе. Это был просто такой ход. И вот что получается

с этим Чингисханом? Его 800-летний юбилей отмечало

ЮНЕСКО. А пройдет 800 лет, как будут Сталинский юбилей

отмечать, а? Никто не знает как! А Наполеон, что ли, подарок?

Коек, в которых якобы ночевал Наполеон — каждый

отель в Европе такие демонстрирует — больше, чем ночей

в жизни Наполеона; в Молдавии похожая история с Котовским.

Это все мифология, а истории нет. А есть история народа

и история языка, а все остальное переписывается сотни

раз без Божьей помощи. Документы какие-то остаются — но

документы тоже не опора реальности, потому что они тоже

писались в свое время в чьих-то интересах. Я Пушкиным

занимался и вижу, что много раз из него пытались сделать

куклу, набитую каждый раз новыми опилками. И никто его

не собирался внимательно читать. Кроме Никиты Сергеича,

его никто не читал.

— Никиты Сергеича? Михалкова?

— Нет. Хрущева. Он был своеобразный господин. Когда

его скинули в 64-м, у него появилось время почитать. И он —

только чтоб жена не увидела — читал тайком Солженицына,

пряча книгу под подушкой. «Один день Ивана Денисовича»

он открыто читал, а «Бодался теленок с дубом» — тайком.

Чтоб Нина Сергеевна не увидела. Так вот тогда и Пушкина

прочитал, и сказал: «Не наш поэт, мне гораздо ближе Есенин!

И Твардовский». Да, он не ваш поэт, и его никто из ваших

не будет читать, если его не набивать кумачом. А если

вы сумеете его прочитать, то вы будете другим народом, вот

что я скажу. И делается все, чтобы его никогда не прочли.

— Да, из-под палки читая, не вникнешь… Значит, вас не

смущает, что вас записывают в сторонники Проханова.

— Я ему не сторонник, и он мне не указчик…

— Он ваш идейный противник?

— Я не знаю. Я говорю, что думаю, иногда — очень легкомысленно.

 

Доха Проханова

 

— А вот есть тема, как вы впарили Проханову доху, которая

сразу облезла, и он на вас обижается — вот-де они какие, либералы!

Он сам рассказывал. Это тоже литературная легенда?

— Действительно, он на мою доху положил глаз, я говорю

— возьми, у меня денег не было.

— Вы в ЦДЛ тогда встретились.

— Да. Доха была из необработанного оленьего меха.

— Вы ее купили в поездках по империи?

— Ну нет, я ее купил у очень странного господина в Ленинграде,

очень странного происхождения — полуненецполуфранцуз,

можете себе такое представить? Доху я у этого

полуненца купил потому, что я шил у него волчью шубу, которую

в свое время тоже продал. Мне хотелось что-то такое

и необычное, и по деньгам доступное. Шуба, правда, оказалась

не волчья, а собачья. Одичавшая, правда, была собака.

Проханов сам на доху глаз положил! А в том, что она облезлая,

— виноват лось. Или кто там — олень, а уж никак не я…

 

Тайны Переделкино

 

— Раньше литература была высокой инстанцией, писатель

был как пророк, его спрашивали — как жить, что он думает

обо всем. А теперь это место заняло ТВ, да? Оракулы

теперь там.

— Да пускай… Они просто людей на мякине проводят.

А литературу тяжелей воспринимать, чем Ксению Собчак.

Вот и весь секрет: что проще, то и едят.

— Но она ж теперь тоже писательница. Вон у нее сколько

книг!

— Ради бога, — она делает бабки, что называется.

— Вы не пошли на встречу с Путиным, когда была книжная

ярмарка в Париже. В этом некоторые увидели позу.

— Что значит — не пошел? Когда я увидел, как ломились

к Путину, — мне не захотелось просто быть в толпе. Ничего

в этом не было, никакого вызова. Не было в этом никакого

моего противопоставления Путину.

— А были такие, которые не пошли по идейным соображениям.

— Какие могут быть идейные соображения?!

— А вон Юрий Поляков знает какие.

— Зачем мне считать деньги в чужом кармане? Поляков

— придворный, он первый приватизировал дачу в Переделкино!

— А вы — не приватизировали?

— Нет. Нам с моим крестным Олегом Волковым в Переделкино

дали по полкоттеджа, это пожизненно, у меня внуки

там вырастают.

— А приватизировать?

— Я б с удовольствием. Но это невозможно.

— А как же он?

— А вот он — сделал. И Евтушенко это сделал. Но они

люди структурные, им дали это сделать. Насчет дач. Я долго

думал — почему так популярен Чехов на Западе? У него же

в пьесах жизнь русская, как могло это импонировать иностранцам?

А потом понял! Мы просто не понимаем, о чем писал Чехов! А он писал о разделе частной собственности, и западный читатель, который непрерывен, он все понимал!

Про разорение и перезаклады, про закладные, векселя,

акции… У нас же ходили мхатовские актеры в костюмах

и играли дворянскую жизнь, пытаясь обойтись своей личной

собственностью при социализме. Я преемственно уже

ничего не понимаю в частной собственности, в этом плане

я совершенно советского разлива человек, вырос вне этого

опыта — а тут мне вдруг попался термин из русской литературы

— «выморочная собственность».

— В смысле — оставшаяся после владельца, умершего

без наследников?

— Черт его знает. Но я назвал так Переделкинский поселок.

Потому что это не собственность государства, не

собственность частная, а собственность некоего Литфонда.

И когда начались все эти идеологическое разборки, на фоне

свобод, между союзами писателей, — это все был раздел Литфонда, там были большие богатства. И то, что сейчас творится с Союзом кинематографистов и с Михалковым… это то же самое — вопрос собственности. Все это достаточно просто.

— А у вас, значит, дача не приватизированная, в отличие

от Полякова и Евтушенко, а в пожизненном владении.

— Да. Наследникам дают полгода там пожить, а потом

пусть выметаются. Жалко, конечно, а все же это халява: я не

заработал, мне дали.

— Но вы этой халявой ведь пользуетесь.

— А что ж я должен отдать, что ли, ее? Нелепо. У меня заслуг

не меньше, чем у других писателей, которые этим пользуются.

Дали — ну и дали, дареному коню в зубы не смотрят.

— Не дареному — а сданному в пожизненную аренду.

Вас или коня.

— Хотя в свое время я гордо возвестил, когда начался передел

собственности — что ни одного клочка шерсти с паршивой

овцы не возьму! И тем не менее взял, конечно! И Олег

Васильевич Волков, который отсидел 29 лет, — взял и дачу,

и квартиру от Союза писателей. Все это элитное было, но ему

дали: в него играли, как в национальное достояние.

 

Правды

 

— Вас тоже, может, не все понимают. Вот была диссертация

о дзенских мотивах в творчестве Битова. В Америке,

кажется.

— В Англии. Очень давно.

— Но вряд ли тогда пропагандировали дзен как единственно

верное учение?

— Я тогда понятия не имел о дзене. Но многие считают,

что это не религия, а философия. Все это одно и то же в человеческом смысле. Это совпадает с опытом человеческим

и с православием… Мне близко вообще понятие дзен.

— Но это вы поняли задним числом. Особенно мне нравится,

что у них пьянство считается религиозным ритуалом.

— Тогда можно сказать, что Венедикт Ерофеев сделал из

этого духовный путь.

— «Дзен и Сэлинджер» — есть такая тема. Что Сэлинджер

насквозь буддист и все рассказы — это зашифрованное

такое дзен-послание.

— Ну есть и «Дао по Винни-Пуху». Правда — она звучит

во всех временах и в каждом опыте. Есть тысячи способов

ее выражения. Но настаивать, что именно тут истина, не

приходится. У меня свой дзен… Когда мы в школе проходили

геометрию, меня поразило, что шар в любом сечении

дает круг. Следовательно, круг является чем-то убедительным.

Круг — идеальная форма, потому что замкнутая. Так

же и реальность — ее можно отражать бесконечным количеством способов. И если ваш интеллект позволяет из этого

выстроить круг, то есть систему, — то кому-то она покажется

убедительной, он поверит. Фрейд, Маркс… И земля — шар,

между прочим. Суть в том что всякая замкнутая конструкция

пытается всех убедить, что она истина. Между прочим,

дьявол — замкнутая конструкция. А разомкнутая конструкция

— это Бог.

— А те, кто создает замкнутые конструкции, — сатанисты?

— Ну если вы слишком уверуете в одну из точек зрения,

то вы, конечно, подпадаете под соблазн.

— Да-а-а-а…

— А людям хочется обязательно к чему-то прислониться

— вот это правда, это так. И поэтому все течет и переливается,

слава богу. Так жизнь продолжается. Слова вообще

выражают больше, чем мы имеем в виду. Вот я сейчас читаю

книжки ушедшего Гаспарова, царствие ему небесное…

А я необразованный человек, так что я из его даже популярных

книг черпаю информацию. И там получается, что многобожие,

например, которое было в Древнем Риме — дало

нам множество слов. Многие наши понятия произошли от

названий богов. Бог существовал на каждый случай, на каждый

человеческий шаг. Что ни слово — то был бог, слова

были богами, вот в чем дело. Все термины — от филологии

до гинекологии — это малые боги. Зачатие и беременность,

роды — везде свои боги. Все отсюда все. Поэтому классическое

образование столь важно. И необходимо. Я как человек

необразованный, темный — не получил классического образования.

А Пушкин в лицее — получил.

 

Образование

 

— Насчет образования; у вас была красивая мысль, что

нельзя понять свой язык не зная иностранного.

— Да, да, правда.

— Вы же англоман.

— В Англии я бывал мало, хотя очень люблю эту страну.

Кроме русской литературы мне нравится еще английская —

а больше, пожалуй, и никакая. По чувству дистанции, иронии

и достоинства — с этими двумя никто не сравнится…

— Вы еще говорили, что, если перестройка еще будет

продолжаться, вы организуете собственный застой. Вышло

по-вашему как по писаному! Мечта сбылась. Вот вам и застой.

— Но он не мой. А у меня застой — мой собственный.

Мне нечего было менять с изменениями в политике.

— В каком смысле у вас застой?

— В том, что я ничего не меняю. Делаю то, что и до этого

делал. Это тоже требовало усилий — не бежать, как говорил

Мандельштам, задрав штаны за комсомолом. В «Четвертой

прозе» он это сказал. (На самом деле Есенин, ну да уж ладно.

— И. С.)

— Вы жалуетесь, что не получили образования — а с другой

стороны, говорили, что незнание культуры — это благо,

ибо это освобождает человека от комплексов и он свободен

в поиске.

— Я не могу не сетовать, что не получил классического

образования, что не прочитал чего-то — но тогда мне пришлось

следовать дальше того, что я прочитал. А хватило ли

бы у меня сил на это? Эта возможность думать, что ты чтото

делаешь сам, до чего-то додумался первый — она открыта

для темного человека. Он не очень задумывается о том, что

до него что-то было… Вот у меня в этом собрании сочинений

идет четыре измерения, а потом появляется пятое —

это я о литературе как о способе памяти запечатлевать время

и пространство. А после пятого тома идет шестой, куда

я включил произведения более ранние. Он называется «Нулевой том». И будет предисловие о нуле — насколько он продуктивен, в нем содержится и плюс 1, и минус 1.

— Абсолютный ноль, минус 273 градуса?

— Нет, ноль математический. От него и в ту сторону

можно идти, и в другую. Ноль — это энергетическая вещь,

от нуля можно начинать. А если вы отличник, то трудно уже

куда-то вверх идти… Вы заметили, что двоечники более оригинальные, более творческие люди? А ноль еще — ab ovo, на

яйцо похож.

— Есть еще фраза, которую нельзя произнести: 0 — цифра

или буква? Зачем всё?

Вас как-то спросили, почему вы не пишете тексты про Запад, и вы сказали: «Я понимаю больше, чем могу».

— Запад — это не мой опыт. Я — человек, выросший

здесь, а не там. И зачем я буду писать про то, чего не знаю?

Я пишу про человека! Которого знаю. А знаю я лучше всего

себя. И окружающий мир. А этот человек — я — имеет много общего с любым другим человеком в мире. Вот

я удивляюсь: как же меня понимают в переводах? А у меня

есть свой читатель в переводах. Узкий, но он есть, меня

можно понять — вот в чем суть дела! Секрет того, что меня

переводят, в том, что я похож на человека. А не в том, что

я русский. И те переживания, о которых я пишу, — они понятны

другому человеку. Я пишу о человеке, о том опыте,

который мне был дан. Я не пишу ни про советскую власть,

ни про Россию, ни про что-то еще — я пишу о человеке.

Человеке в этом времени в этом пространстве, в этой истории

— но это уже во вторую очередь.

— То есть вы пишете о человеке на примере себя…

— Я не пишу на примере себя, это не автобиографично,

потому что все перемолото. Я не могу понять, что это за феномен, что это за животное, я не могу понять, зачем оно. Не

понимаю, зачем мне дана эта страсть к пониманию. К постижению.

И опять Пушкин:

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

Иль зачем судьбою тайной

Ты на казнь осуждена?

И далее громко:

Кто меня враждебной властью

Из ничтожества воззвал,

Душу мне наполнил страстью,

Ум сомненьем взволновал?..

Вот это действительно настоящий вопрос — как так случилось,

что меня… Что я не просто живу, а мне это занятно,

мне это интересно; откуда взялось это тупое бессмысленное

любопытство? Я хочу понять то, что я неспособен понять.

Как писал Зощенко, «жизнь американского миллионера проходит для меня как в тумане». Или как писал Розанов — «не

люблю Запад, там ничего не понятно. То ли дело в России —

выйдешь на улицу, встретишь прохожего, посмотрит он на

тебя остреньким взглядом, посмотришь ты на него остреньким

взглядом — и все понятно». И дело даже не в одном языке,

а в одном историческом времени. Или вот Пушкина люблю

цитировать; когда какая-то из барышень приходит из Тригорского в Михайловское и видит, что он лежит весь обложенный книгами, и восклицает: «Пушкин, Пушкин, какой

вы читатель!» А он отвечает: «Признаться, я не люблю читать

— чужой ум меня смущает».

— И вы не любите читать.

— Э… Я люблю очень читать! Но с возрастом все меньше,

потому что это труд, который так же непосилен, как и…

как само письмо.

— Ну и смысла нет, зачем узнавать новое, когда лучше

потратить время на описание того, что ты уже знаешь!

— В том-то и дело… Ты мог прочитать мало, но ты мог

вычитать из этого что-то общее, что тебе так или иначе становится известным из других произведений. И что, сличать

их друг с другом по качеству или образованности какой-то?

Нет. Вот философские книги я не могу читать. Потому что

это изложено как-то этак… А где живой полет языка? Я думаю,

что в раннем возрасте, когда я читал практически по

слогам, звук и слово образовывали какой-то сплав — как монаду, что-то такое. Может быть, это и есть на самом деле дар?

Дар — это значит быть в каком-то смысле тупым, неготовым.

Это значит принять жизнь как открытие. Так рождается

каждый человек. Он сначала ничего не понимает как бы.

А может, наоборот, все понимает — а потом, по мере утраты

этого знания, начинает его восполнять образованием.

— Вот Пушкин когда говорил «жизнь, зачем ты мне

дана?» — так он был молодой парень в отличие от нас с вами.

Вам он вообще во внуки бы годился, физиологически.

— Он был очень взрослый человек. Ему было почти 38 лет.

И я по этому поводу придумал недавно такую очень примитивную схему, что в то время, в Золотом веке моем самом

любимом, эти господа вызревали гораздо раньше — каким-то

образом. И скорость времени была другой. Особенно

у поэтов. И следовательно, пушкинский возраст надо брать

ну хотя бы один к двум, и тогда получится уже 75 лет ему.

А лермонтовский возраст? Может, он вообще жил один

к трем по своей скорости?

— Тогда человек мог быть генералом в 25 лет, и это никого

не удивляло. А сейчас — в пятьдесят.

— Ну и каков генерал тогда — и каков сейчас? Теперь —

это не наполеоновский генерал, конечно. Думаю, что время

— категория тоже довольно не существующая. Вектор

есть, а времени нет.

— По возрасту мы против Пушкина — как двоечники,

оставленные на второй год. То, что они проживали за тридцать

семь, мы проживаем за семьдесят.

— И потом, нас же еще погрузили в глубокий провал

исторический. Ведь советский человек — это инфантильное

существо.

— Дебил?

— Ну, дебил, не дебил… Построили какого-то искусственного

идеалиста без веры в Бога. Это довольно сложный

продукт…

— Русский человек без православия — дрянь. Кто это сказал?

— Похоже на Достоевского.

— Похоже…

— Дрянь не дрянь, — но наше воскресшее православие

слишком, по-моему, в обнимку идет с властью…

— Ну уж лучше такое православие, какое есть, чем коммунизм.

— Конечно! Храмы восстанавливаются и так далее. Тот

же Розанов говорил — «не надо батюшек ругать».

— Вот, вот! Мы их, может, и поругали бы — но зачем смущать

простой народ?

— Простой народ меня и не слушает, я никого и не смущаю.

— Поймал я вас! Таки вы элитный. Не отпирайтесь…

Еще вот я вспомнил очень красивую литературную историю — когда не было денег купить ванну для новорожденной дочки, вы продали книгу Ахматовой.

— Было такое. Причем ванна была куплена не моей дочке.

А первой дочке Глеба Горбовского. Он очень талантливый

поэт. Из первых заговоривших своим языком и любил выпить.

И я охотно к этому склонялся. И вот в тот раз не было

денег на выпивку, а в Ахматову я не вчитался тогда еще —

у меня был ее сборник, тот, что ей позволили собрать из шести

книг после войны; или перед войной? Не помню.

— Подписана была книга?

— Нет, нет. Я не был с ней тогда еще знаком. Ну, в общем,

тогда для меня это не было ценностью, и в книгах как в стоимости я не очень понимал. Но мы одновременно и вина купили, и ванночку для его дочери. И вот мы идем пьяные по

Васильевскому острову, и вдруг начался ливень. А при нас

как раз оцинкованная ванночка — так мы надели ее на головы

и идем, и две наши тыквы бьются, как ботала в колоколах,

нам смешно ужасно, вокруг дождь теплый идет.

— Смешная картина.

— Да, картина чудесная.

— Перевернутая лодка, вода сверху, а вы снизу.

— Это воспоминание юности — они все прелестны…

— До перестройки вы казались себе оригинальным —

это цитата из какого-то вашего интервью.

— Я не помню.

— Еще цитата: «В старости, если она будет, займусь литературоведением».

— Ну, это смотря когда я сказал. Я не могу отвечать за

все, что я сказал, все это превращается в картинки — а не

в кино. А литературоведение мне так и так нравилось, я много

чего написал. У меня в собрании сочинений получается

целых два тома литературоведения. Один — «Пятое измерение

», а другой — «Пушкинский том». Я попал в позицию

своего героя Левы Одоевцева в Пушкинском доме; сначала

я написал работу как бы для него, для своего персонажа —

а потом попался на пушкинистику, и по симметрии к «Пушкинскому дому» — написал «Пушкинский том». Вокруг нуля,

вокруг нуля…

— Вы при советской власти читались иначе, вы были

скрытым диссидентом. Была нота протеста против власти.

А теперь вы читаетесь как просто писатель.

— Слава богу. Но я всегда писал как писатель.

— В вас все равно искали второе дно. Это была не просто

литература, это было волнительно и политически.

— Литература тогда занимала место гласности, которая

сейчас реализуется всеми медиаспособами. Поэтому любую

правду, которая раньше была запрещена, можно изложить

очень просто на газетном листе. А тогда выписывали «Новый

мир». Его в те времена все читали. Литература, хорошая

литература — это форма правды. В ней невозможно соврать.

Если она со враньем, то она не будет литературой. Человек

читал про себя, это двусмысленно, но все равно — про себя.

Я считаю, что чтение литературы — это способ смириться

с собственным одиночеством. А каждый человек одинок

в этом мире. И когда он читает текст не самого последнего

дурака и не в самой худшей форме, то он понимает, что не

только у него — урода, идиота и несчастного человека, есть

проблемы в жизни, оказывается, и так же у других. Как в том

анекдоте про сексуальное образование: «Объясни сыну про

отношения полов на примере бабочек. — Помнишь, сынок,

мы были в публичном доме? У бабочек то же самое».

Так и с литературой… Вот я не могу общаться с Пушкиным,

потому что мне это исторически не дано, но я читаю его —

и так с ним общаюсь. А вот с автором детектива вы не общаетесь, когда читаете.

— А «Браться Карамазовы» — нечто это не детектив?

— Это не совсем детектив. Да и давненько я Достоевского

не читывал. Общение с автором возможно, только если

это художественный текст. Через язык идет общение. Язык

в тебе оживает… Литература — это форма жизни языка.

Жизни в чужом сознании.

— А вот вы говорили, что русский народ — богоизбранный.

— Это я сказал однажды в Израиле; они сказали, что

они — избранный народ, и я сказал: «Тогда и русские —

избранный». Они в этом заподозрили позицию почвенную,

антисемитскую или еще какую. Но я им объяснил:

«А какому еще народу можно было поручить справиться

с советским режимом? Ни один другой бы не справился!»

Вот такая у меня была формула. Русские избранный народ,

потому что этот его опыт был приобретен для всего человечества.

— Что ж на нашей-то шкуре все это испытывается?

— Вот поэтому и богоизбранный. Доверчивость… Где-то

у меня написано, что народ соблазнить нетрудно, это называется — развратить.

— Соблазнить малых сих?

— Да, да. Это был разврат — чудовищный разврат равенства.

В этом причина всей этой кровавой бани.

 

«Метрополь»

 

— А «Метрополь» все-таки кто придумал — Ерофеев, что

ли, Виктор?

— Нет — Аксёнов, я думаю. Но рядом оказался Ерофеев.

Просто Аксёнов ограбил тех авторов, которые были в «Метрополе», слиняв на Запад. А Ерофеев ограбил Аксёнова. Приписав всё себе.

— В каком смысле?

— В прямом. Все, кто туда вошел — они вошли по доверчивости.

Лидером был, конечно, Аксёнов. Это была его идея.

А Витя Ерофеев был в шестерках. Молодой, для него это был

путь в литературу.

— Ограбил в каком смысле — в том, что затеял и уехал,

а оставшиеся расхлебывали?

— Расплачивались, ничего не получая.

— А он — получал?

— Я думаю, что-то он получил, — с чем-то же он уехал.

Я не знаю, какие там деньги — может, совершенно пустяковые,

но он ехал уж точно с определенным моральным капиталом.

— А ведь чекисты предупреждали писателей! Когда

в Союзе писателей было обсуждение рукописи. Они говорили,

кажется, Евгению Попову: «Вы-то куда лезете, русаки!

Аксёнов — еврей, он уедет, он почву готовит, а вы?»

Остались же протоколы.

— Советская власть вполне воспитала интернациональное

мышление, никто не делил писателей на евреев и на не

евреев. Откуда вы знаете, что Попов не полукровка? Или —

что я? Никто ничего не знает.

— Я читал просто эти истории.

— Нельзя говорить о крови в этом деле, — кто что знает?

А суть заключалась вот в чем. Действительно, жить тогда

стало невозможно. Ничего нельзя было написать. Даже то,

что человек спит не только с женой, но и с любовницей, что

он пьет водку, — про это нельзя было писать! У меня не проходили какие вещи? Самые невинные. Фраза «Над всем Союзом нелетная погода», — это прочитывалось политически.

А я писал, как человек летит на Камчатку — и самолет сажают

в каждом аэропорту по пути, сюжет такой. И никаких

намеков! А они нашли там так называемые аллюзии. И я теперь

уже не уверен, что эти аллюзии не взращивались самой

системой. Потому что — «разделяй и властвуй!». Люди на это

велись. Верили по простодушию. Была хорошая литература

и плохая. Но писателей разделили на горожан и деревенщиков,

на евреев и русских — это была затея руководства, это

была идеология. Это был мудрый идеологический способ

разделить людей… Как только образовался «Метрополь» —

так за бортом оказалась большая группа значимых писателей

и сразу создалась группа сорокалетних, которые не участвовали…

Разделять, стравливать — способ проверенный чекистский.

А кто это хавал — тот это хавал. Почвенники вон

тоже кушали, когда их ласкали и награждали… Хотя почвенники

ненавидели советскую власть гораздо больше, чем

либералы.

— Вот так вы думаете?

— Абсолютно уверен: они ведь были дети раскулаченных!

Было два слоя — дети реабилитированных и дети раскулаченных.

Поэтому такая борьба за Ленина шла. Ленин

хороший — Сталин плохой. Вот где был клин. А кто хотел кушать,

кто хотел этим пользоваться — ну, это их собственное

дело. Но никто ж не хочет видеть, что люди были как марионетки, что ими руководили! Все хотят быть свободными…

Вот я — во всем свободен? Да вряд ли. Может, эта вынужденность и позволила мне развиться в художника? Потому эта сжатость возможностей позволила искать форму.

— Это как с иконописью…

— Возможно. Вот даже то, что я наговорил — будет поделено…

— А, начнут искать скрытый смысл — за кого он?

— Да! А я скажу: «Пошли вон, дураки!»

— Как дети, как дети, ей-богу…

— Действительно, тогда было невыносимо: вещи не антисоветские, а напечатать их все равно нельзя. На этом фоне

и было написано то, что написал Аксёнов. (Это как бы предисловие к новой гласности.) Какие были претензии к «Метрополю»? Что, мол, это не самый высокий уровень.

— И секс там описан. К этому тоже придирались.

— Дело не в сексе. Просто не самый высокий уровень

был! А я говорил, что это как раз достоинство, ведь это альманах, а не хрестоматия. Вы хотите сделать хрестоматию из

того, что не было напечатано? Это нелепость. Из современности

нельзя сделать хрестоматию. Это чушь, абсурд. А альманах

— это преджурнал, там просто снят был определенный

слой. Ну конечно, там что-то по знакомству было напечатано,

но тем не менее это определенный документ литературный.

И литературный манифест. Был такой замечательный

примечательный эпизод с моим соседом Волковым — в связи

с «Метрополем». Он такой русский-русский, дворянин,

отсидевший 29 лет, посаженный в феврале 1927 года, — порода!

И его все пытались заманить в свой лагерь, в свою

компанию. А он по благородству своему никуда не шел. Достоинство не позволяет человеку быть в партии, я думаю, —

ни в какой. И он сохранял чувство собственного достоинства.

Ко мне он относился по-отечески… И вот сволочь гэбэшная

вызывала известных писателей и ставила их всех раком. Их

призывали — отзовитесь на «Метрополь»! Каждый человек

в советской системе от чего-то зависел.

— До того как «Метрополь» вышел?

— Он был в одном экземпляре напечатан и спрятан

в какую-то секретную комнатку. Его показывали, чтоб люди

отзывы написали. И от этих отзывов зависела карьера функционера…

Кому-то светила квартира, кому-то загранпоездка,

при этих кормушках людей держали, это была система.

К примеру, Волков, приближавшийся к 80-летнему юбилею,

рисковал однотомником, за который платили 100 процентов

гонорара — а не часть как за переиздание.

— Так почему же его сосед по писательскому дому Окуджава

не участвовал в «Метрополе»?

— А кто знает. Это было его право и его дело. К тому

же он был член партии со времен войны. Но он участвовал

в «Синтаксисе», между прочим. За который некоторые сидели.

Он был вполне свободным господином. И пел бесцензурно.

А не захотел в «Метрополь» идти — и не захотел, и правильно

сделал.

(В последней книге Аксёнова «Таинственная страсть» про

Окуджаву, который выведен под именем Кукуш, — в связи

с «Метрополем» сказано: «…мы пришли к вам с неприятной

новостью. Ваш сын Шура арестован органами милиции

и прокуратуры. Его обвиняют в содержании наркотического

притона. Мы в это не верим, но вы понимаете, что может

прокуратура сотворить с вашим юнцом. Мы бы хотели обсудить

это с вами по-товарищески, если и вы к нам проявите

доверие. От вас мы многого не хотим, просто надеемся, что

вы, с вашим авторитетом, повлияете на писателей из “Метрополя”.

Ну просто чтобы вы вступили в эту группу и как-то

остерегали бы их от непродуманных действий. Согласны?

Кукуш, конечно, сразу же отказался». — И. С.)

И Трифонов не захотел, он был выездной и издавался.

Он сказал: «Когда человек играет в свою игру, ему незачем

играть в чужую». Очень правильно сказал! Петрушевская отказалась.

Евтушенко.

— А вы почему пошли?

— Ну кроме того, что я всегда хотел сделать альманах…

еще в Питере, «Петрополь» такой свой. Но эти попытки

почему-то провалились. Ну разные люди в разное время хотели

сделать то же самое. Это не новая идея. Кроме этого,

у меня уже вышел на Западе «Пушкинский дом», так что —

трын-трава! Терять было нечего. Да, терять было нечего…

Я предлагал в нем участвовать разным питерским людям.

Многие отказались. Ну, каждый решал по своим силам. «Метрополь» был существенным моментом в моей биографии.

А еще ж история с братом была. Когда брат не вернулся из

Италии, так мне вообще уже деваться было некуда. Так что

за мной было уже три преступления.

— «Метрополь» — до сих пор будоражит умы!

— Там не было настоящей честности ни у кого. Все это

крутилось, такое варево было… Запад с нами обращался

чудовищно цинично. Потому что у западников были свои

интересы. Так вот про Волкова. Его попросили письменно

изложить свое мнение по поводу альманаха. Волков пишет

текст, пишет, что думает, сохраняя достоинство. Он написал,

что вообще это все давно пора напечатать, только очень

слабо написано, и пора по-настоящему ударить по цензуре,

что это за робкое лепетание, сколько можно вообще крутить

вокруг да около, ну и про низкий литературный уровень

сказал. Но что хорошо, то хорошо, написал он — рассказы

Евгения Попова, повесть Кожевникова, рассказы Фазиля —

это хорошо. «Но даже Битов, которого я люблю — не понравился».

— Тонко, тонко…

— «А сочинения Ерофеева — просто халтура». Так он

написал. Что после этого происходит? Они вырезают из его

текста кусок, что Ерофеев и Аксёнов это халтура, — и печатают

это в газетенке «Московский литератор». Волков меня

встречает и говорит: «Слушайте, вот вам текст, который

я им дал, полный, делайте с ним что хотите, передавайте

любым голосам — но ни слова не меняйте!» Я встречаю

тут же Аксёнова и говорю, вот какая история — старик

29 лет отволок и так написал. Думаете, это на Западе появилось? Тоже нет. Я этот текст напечатал только к 100-летию

Волкова, в 2000 году. На самом деле то, что говорю,

надо сокращать, еще не пришло время разговора. Это ж все

игра, такие дрязги — всегда игра, причем игра вполне понятная,

и что в чьих интересах… Это как теперь обсуждать

Грузию — правильно или неправильно мы вошли в Осетию?

Это вопрос гнусной политики. Перед «Метрополем»

шли переговоры по ОСВ, которые мы проиграли, впереди

был Афганистан, а между этими событиями — выпал наш

альманах: две команды стоят на футбольном поле, готовые

к игре, — а им вместо мяча кинули банку консервную пустую.

И этой банкой команды поиграли.

— Пустая банка — это вы про что?

— «Метрополь». Это была такая пустая артподготовка.

И никогда б не было вокруг альманаха такого звона, если б

не такой момент. Каждый имел право не участвовать, я про

себя рассказал, почему я поучаствовал (повторю, идея была

мне близка и вышел «Пушкинский дом» на Западе). И я себе

не очень много чего ухудшил. Я влез в чужую игру…

 

Эмиграция

 

— А что вы скажете о русских писателях, которые уехали

на Запад? Аксёнов, Евтушенко… кто там еще — Войнович.

— Ну, Евтушенко не уехал, он умудрялся ездить туда-сюда.

Всю жизнь.

— Отъезд — это что, измена идеалам или как?

— Ну какие были в Советском Союзе идеалы? Это была

абсолютно чудовищная страна. С чудовищным режимом.

Идеалов никаких не было — чему измена?! Коммунистической

партии? Да пошла она на хер. Каким идеалам?

— Каким? Я к тому, что в августе 91-го они должны были

все вернуться.

— Да они все вернулись, когда кормушка здесь началась!

— То есть их отъезд был, по-вашему, простой нормальной

вещью?

— Нет! Но, во-первых, это было их правом.

— Ну ладно, Солженицына, что называется, выдворили.

А эти?

— Все это из области судьбы… Те, которые сумели создать

из этого судьбу, у кого это на судьбу похоже, — это три

самых крупных писателя: Бродский, Солженицын и Синявский.

Это действительно судьба. Они сыграли с властью,

а власть с ними распорядилась так. Вот откуда моя фраза

о том, что власть мне отомстила тем, что она меня не заметила.

Войдя в конфликт с властью, ты получал славу. Лижи

ей задницу — другая история: матблага. А если ты пробовал

прожить тишком, придурком, как я, — ну что же, тогда и сиди себе в своей сушилке. Это зона, чистая зона. У всех своя судьба… Так что — какая измена, измена, каким идеалам?

— Я просто спросил.

— Родина нам изменяла всю жизнь. Так что у каждого

есть право выбирать то, что ему понравится. В этом и суть

всей борьбы… — Он отвлекается, он как бы уходит в сторону,

в прошлое: — Не хочу я жить на Западе, не буду я жить

на Западе. В этом суть дела. Я знал, что если уеду, то будут

обрублены концы, тогда такие были условия.

— Ну люди же уезжали, рубили — и ничего.

— У меня было две семьи, и я чувствовал, что… что я не

потяну. Ну и чё-то мне не хотелось на Запад. Не могу я объяснить, но тут не было решения. Я перезимовал, что называется.

И остался при своих.

— Не самый плохой вариант.

Ты — царь, живи один

В этот момент за окном московской квартиры писателя спокойно

завыли сирены, чисто Нью-Йорк! Напоминание о Западе…

Так что он отвечал под эту как бы эмигрантскую музыку.

Он стал дальше рассказывать:

— Ну конечно, когда ты живой сидишь и говоришь всякую

хрень — конечно, все ничего!

— Живой и здоровый…

— И несколько раз спасенный.. На самом деле — очень

мало честности в этом мире. Так он устроен. И что, я во всем

честен? Опять же Пушкин, — как Пушкин говорит: «Я не люблю

слышать из чужих уст, когда ругают мою страну», — так

и я могу сказать себе, что тут или там я дал слабину, а здесь

неправильно поступил — но попробуй кто мне это скажи!

Я тогда спрошу: «А ты кто такой?» И напомню ему: все, что

он делает, — неправильно с моей точки зрения. Я же людей

вижу. Я их игры тоже знаю.

— Вы же инженер. Более того — инженер человеческих

душ.

— К сожалению, это не годится — видеть людей. Их надо

не видеть, а прозревать какую-то их сторону человеческую

и дух их — тогда можно что-то написать. А вот то, что ты

видишь людей якобы — это старость и дурная сторона опыта,

когда ты видишь вдруг хитрость-тактику-интересы-ловкость.

Когда ты видишь, что они машины — это искушение

большое, ты тогда начинаешь судить людей. Я более строго

могу судить людей… Это мое право… Но вот есть молитва

Ефрема Сирина:

Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,

Да брат мой от меня не примет осужденья,

И дух терпения, смирения, любви

И целомудрия мне в сердце оживи.

Это перевод молитвы Ефрема Сирина, великопостная молитва

— это поздний Пушкин.

— Целомудрие особенно хорошо в пост.

— «Оживи дух целомудрия» — это не то же самое, что

целомудрие соблюдаемое. Это другая история. Так что — не

судите и не судимы будете. Увидеть вдруг, что люди тебе не

нравятся, — это довольно противный признак, или призрак

старости. Значит, ты ослаб, значит, ты пустил себя во власть

сравнения…

— То есть другие как хотят, а ты сам по себе живи?

— Себя суди.

— Возделывай свой маленький огород.

— Нет, не маленький огород! У тебя просто появится

более здравый взгляд на мир. Если ты знаешь, кто ты сам

такой. А если ты думаешь, что ты такой, а они этакие — то

тобой можно как куклой крутить, и мы никогда не знаем, на

какую грязную руку будет надета эта перчатка (с головой куклы)…

Мы живем так, как мы живем, при том строе, при

каком живем, — но это не значит, что это нам нравится.

Я говорил уже про шар, а есть еще другое понятие, которое

я обожаю. Был такой схоласт XIV, что ли, века, Оккам, бритва

Оккама, а бритва — это то, что делает сечение, опять сечение,

как в случае с шаром! И там есть такое: «Не помножай количества сущностей». Что такое Бог, что такое жизнь, что

такое любовь, поэзия, слово, смерть — вы не сможете на

эти вопросы никогда ответить. А если вы начинаете мудрствовать лукаво — то вы изовретесь или будете тем человеком, который хочет этим воспользоваться, он будет людям что-то внушать из каких-то своих корыстных соображений.

— Вас на этом трудно подловить.

— Больше всего меня раздражает вопрос — за кого я. То

красные, то белые — и те и другие сволочи, так сказал один

мужик, кажется, в «Окаянных днях» Бунина, — и это правда.

А ему говорят — выбери! Если Господь не судил мне погибнуть

в этом скотском межеумочном состоянии, то я не буду

выбирать. Тем более если придется — как в этой стране всегда

было, есть и будет — выбирать из одного. — (И тут уже

непонятно, про кого он говорит — про мужика из бунинских

«Окаянных дней» или про себя. — И. С.) — А чтобы выбирать

из двух, надо взять на себя такие формы подчинения,

которые образуют другую ступень общества… Когда я в онкологии лежал, я задумал завещательный текст на основании

первой же пришедшей в мой ослабленный ум строки:

«Россия — вовсе не отсталая, а преждевременная страна».

Жить, размахивая великим будущим, когда нет великого

настоящего, — нельзя. Или даже не великого, а нормального,

порядочного. Хоть сколько-нибудь порядочного.