«евреи в смысле культуры и есть настоящие русские…»

13882473_1418785888148002_6301214876815851653_n

Сергей Протасов:

Крылья для одиночек

 

Мой отец – стихийный антисемит, любитель американского джаза и потому непримиримый враг любой советчины – перед смертью на две трети пересмотрел свои взгляды. Однажды после укола морфия (у него была четвертая стадия рака желудка) он сказал мне, что евреи в смысле культуры и есть настоящие русские, потому что единственный человек, с которым он мог толком поговорить о Чехове или Пушкине был доцент Гильденблат – еврей, преподававший евреям химию в еврейском Менделеевском институте, где мой русский отец – как еврейский Иосиф — работал плотником. Помолчав, он добавил, что задумка с социализмом у евреев была верная и получилась бы, кабы не оказались мы сами по психологии рабами и хамами. Про джаз он не сказал ничего, но я-то знал, что его боги – афроамериканские певцы, трубачи и ударники – не покинули его внутреннего Олимпа до самого конца и вовсю жарили свинг, пока мятущаяся в том же ритме душа моего родителя отлетала в гремящий великой чёрной музыкой небесный Карнеги Холл.
Мой отец был странной личностью, и это я от него унаследовал в полной мере. Разве что пью я меньше, спорю и работаю без его азарта, в разы больше него вру и неизмеримо чаще иду на компромиссы с самим собой. Он окончил неполные семь классов, но именно благодаря ему, будучи всего девяти лет отроду, я впервые заглянул в мир настоящей поэзии. Отец тогда пришёл домой сильно пьяный с разбитой в кровь головой и сказал, что подрался в ресторане с поэтом-песенником Шафераном из-за его отношения к Маяковскому. «Кровавое дело — стихи», – подумал я и для выяснения обстоятельств немедленно снял с книжной полки пухлый темно-серый томик. О, да — это были строки-кинжалы, достающие до самого сердца, строки-кровостоки! Отец же, прижимая к голове быстро наливавшееся алым вафельное полотенце, декламировал мне «Я сразу смазал карту будня, плеснувши краску из стакана/ Я показал на блюде студня косые скулы океана!»… Я ничего не понял, но от таинственной и грозной красоты этих слов у меня так перехватило дыхание, что до сих пор я дышу полной грудью только сквозь распахнутые жабры любимых книг.
О том, чтобы мне было, чем дышать, отец заботился больше, чем о хлебе насущном. Иногда у нас не было денег даже на картошку, и мама плакала, проклиная папину водку и беспочвенный романтизм. Её надежды на светлое семейное будущее таяли со скоростью появления у нас ещё одной кипы джазовых пластинок (его кислород) и ещё одной полки собраний сочинений (дыхательный аппарат для меня).
«Нивы сжаты/ рощи голы/ на полях туман и сырость/ Колесом за сини горы/ Солнце красное скатилось»… «Роняет лес багряный свой убор/ Сребрит мороз увянувшее поле/ Проглянет день, как будто поневоле/ И скроется за край окружных гор»… Он научил меня магии этих великих мантр, отменившей для меня все обычные вещи и с тех пор неустанно воздвигавшей во мне — меня.
Ничто материальное у нас не задерживалось, особенно деньги. Любое имущество, заводившееся в нашем доме, неизбежно гибло, расползаясь как старые истлевшие простыни. Только книги и диски жили здесь без опаски. До сих пор, покупая дорогую одежду, я нисколько не сомневаюсь, что вот этот пиджак непременно порвётся, а на этот галстук обязательно будет посажено ужасное жирное пятно. Вещи бегут от меня, как когда-то бежали от моего отца, освобождая место верным словам, вечным мелодиям и лучшим друзьям, которым никогда не станет тесно в моем доме, как бы он ни был мал.
Я помню, как в третьем классе мы с отцом вместе читали вслух «Дары волхвов» О. Генри. Мне нужно было выучить этот рассказ и выступить с ним на школьном вечере, посвящённом (почему-то) борьбе с угнетением рабочих в США. В рассказе речь шла о бедной молодой паре, приближавшемся Рождестве и необходимости найти деньги на подарок любимому человеку. Денег не нашлось, и чтобы подарить мужу цепочку для карманных часов, жена продала свои роскошные волосы, а муж, чтобы купить серебряный гребень, о котором она давно мечтала, продал свои часы. В сущности, рассказ был о том, как нелепо велика настоящая любовь, как тесно ей в мире вещей. И как ошибаются мудрые счетоводы-волхвы, беспомощные перед непредсказуемой наивностью сердца.
Я так и не выучил этот текст, так и не выступал. Потому что в конце, когда герои дарят друг другу теперь уже совершенно ненужные им подарки, мы с отцом не могли сдержать слёз. Он – огромный, пахнущий водкой и табаком, он, сильный и шумный — с вечно отбитым синим ногтем на большом пальце левой руки, он – не знающий страха и раз в месяц обязательно ввязывавшийся в неравную драку. И я – слабый наследник его безвещного королевства, его нищих доменов и феодов, его бумажных армий и чёрных заморских трубадуров. Мы оба плакали, а как же ещё?
Наверное, мы с ним, всё-таки, евреи. Евреи из того самого потерянного колена Израилева, которое никогда не прекратило странствий, не сдалось на милость вещей и стен, не стало банкирами или хлебопашцами, а лишь мечтателями и искателями чего-то навеки скрытого. Социалистами не из любви к справедливости, а просто – из любви.
Лучшие в мире негры поют для нас лучшие в мире песни, великие перья скрипят над нами, как мачты, ветер перелистывает наши дома и страны, не задерживаясь ни на одной из страниц. А мы — вместе с отцом, — мы всё читаем и читаем вслух «Дары волхвов».
И оба почему-то плачем. А как же ещё?